Стихи. Антокольский П.
Главная
Исцеление
Питание
Растения
Галерея
Карта сайта
Контакт
©  2011-18 Целитель Природа

Стихи поэтов

Алигер

Анненского

Антокольского

Апухтина

Асеева

Ахматовой

Багрицкого

Бальмонта

Батюшкова

Баратынского

Бедного

Белого

Бестужева

Блока

Брюсова

Бунина

Глинки

Грибоедова

Давыдова

Дельвинга

Державина

Есенина

Жуковского

Кольцова

Крылова

Кюхельбекера

Лебедева-Кумача

Лермонтова

Ломоносова

Майкова

Маяковского

Некрасова

Никитина

Одоевского

Пушкина

Полонского

Рылеева

Тургенева

Цветаевой

Языкова

Оздоровление человека

Ночной уход за лицом и телом

Купание зимой

Баня лечит

Лечение звуком

Лечение цветом

Лечение запахами

Лечение деревом

Фитованны

Очищение организма

 

 

Стихи. Антокольский П.Г.

 

 

БАЛЬЗАК

                     В. А. Каверину

 

Долой подробности! Он стукнул по странице

Тяжелым кулаком. За ним еще сквозит

Беспутное дитя Парижа. Он стремится

Me думать, есть, гулять. Как мерзок реквизит

Чердачной нищеты... Долой!

                    Но, как ни ставь их,

Все вещи кажутся пучинами банкротств,

Провалами карьер, дознаньем очных ставок.

Все вещи движутся и, пущенные в рост,

Одушевляются, свистят крылами гарпий.

 

Но как он подбирал к чужим замкам ключи!

Как слушал шепоты,— кто разгадает, чьи?—

Как прорывал свой ход в чужом горючем скарбе!

 

Кишит обломками иллюзий черновик.

Где их использовать? И стоит ли пытаться?

Мир скученных жильцов от воздуха отвык.

Мир некрасивых дрязг и грязных репутаций

Залит чернилами.

           Чем кончить? Есть ли слово,

Чтобы швырнуть скандал на книжный рынок снова

И весело резнуть усталый светский слух

Латынью медиков или жаргоном шлюх?

 

А может быть, к утру от сотой правки гранок

Воспрянет молодость, подруга нищеты.

Усталый человек очнется спозаранок

И с обществом самим заговорит на «ты»?

 

Он заново начнет! И вот. едва лишь выбрав

Из пепла памяти нечаянный кусок,

Он сразу погружен в сплетенье мелких фиброз,

В сеть жилок, бьющихся как доводы в висок.

 

Писать. Писать. Писать... Ценой каких угодно

Усилий. Исчеркав хоть тысячу страниц,

Найти сокровище. Свой мир. Свою Голконду.

Сюжет, не знающий начала и границ.

 

Консьержка. Ростовщик. Аристократ. Ребенок.

Студент. Еще студент. Их нищенство. Обзор

Тех, что попали в морг. Мильоны погребенных

В то утро. Стук дождя по стеклам. Сны обжор.

Бессонница больных. Сползли со щек румяна.

И пудра сыплется. Черно во всех глазах.

 

Светает. Гибнет ночь. И черновик романа

Дымится. Кончено.

               Так дописал Бальзак.

Ноябрь 1929

ВЕНЕРА В ЛУВРЕ

Безрукая, обрубок правды голой,

Весь в брызгах пены идол божества,

Ты людям был необходим, как голод,

И недоказан был, как дважды два.

 

Весь в брызгах пены, в ссадинах соленых,

Сколоченный прибоем юный сруб.

Тысячелетья колоннад хваленых,

Плечей и шеи, бедер, ног и рук.

 

Ты стерпишь всё — миазмы всех борделей,

Все оттиски в мильонных тиражах,—

О, только бы глядели и балдели,

О, лишь бы, на секунду задержав

 

Людской поток, стоять в соленой пене,

Смотреть в ничто поверх и мимо лбов,—

Качая бедра, в ссадинах терпенья,

В тупом поту, в безруком упоенье,

Вне времени!

          И это есть любовь.

Июнь-июль 1928

 

ВОТ НАШЕ ПРОШЛОЕ...

 

Я рифмовал твое имя с грозою,

Золотом зноя осыпал тебя.

Ждал на вокзалах полуночных Зою,

То есть по-гречески - жизнь. И, трубя

В хриплые трубы, под сказочной тучей

Мчался наш поезд с добычей летучей.

 

Дождь еще хлещет. И, напряжена,

Ночь еще блещет отливом лиловым.

Если скажу я, что ты мне жена,

Я ничего не скажу этим словом.

Милой немыслимо мне устеречь

На людях, в шуме прощаний и встреч.

 

Нет. О другом! Не напрасно бушуя,

Движется рядом природа. Смотри

В раму зари, на картину большую.

Рельсы, леса, облака, пустыри.

За Ленинградом, за Магнитогорском

Тонкая тень в оперенье заморском!

 

Сколько меж нас километров легло,

Сколько - о, сколько - столетий промчало!

Дождь еще хлещет в жилое стекло,

Ночь еще блещет красой одичалой.

Не окончательно созданный мир

Рвется на волю из книг и квартир.

 

Вот он! В знаменах, и в песнях и в грубых

Контурах будущих дней. Преврати

Нашу вселенную в свадебный кубок!

Чокнемся в честь прожитого пути!

1935

 

ВСЁ КАК БЫЛО

 

Ты сойдешь с фонарем по скрипучим ступеням,

Двери настежь — и прямо в ненастную тишь.

Но с каким сожаленьем, с каким исступленьем

Ты на этой земле напоследок гостишь!

 

Всё как было. И снова к загадочным звездам

Жадно тычется глазом слепой звездочет.

Это значит, что мир окончательно создан,

И пространство недвижно, и время течет.

 

Всё как было! Да только тебя уже нету.

Ты не юн, не красив, не художник, не бог,

Ненароком забрел на чужую планету,

Оскорбил ее кашлем и скрипом сапог.

 

Припади к ней губами, согрей, рассмотри хоть

Этих мелких корней и травинок черты.

Если даже она — твоя смертная прихоть,

Всё равно она мать, понимаешь ли ты?

 

Расскажи ей о горе своем человечьем.

Всех, кого схоронил ты, она сберегла.

Всё как было... С тобою делиться ей нечем.

Только глина, да пыль у нее, да зола.

28 октября 1945

 

ВСТУПЛЕНИЕ (ЕВРОПА! ТЫ ПОМНИШЬ...)

 

Европа! Ты помнишь, когда

В зазубринах брега морского

Твой гений был юн и раскован

И строил твои города?

 

Когда голодавшая голь

Ночные дворцы штурмовала,

Ты помнишь девятого вала

Горючую честную соль?

 

Казалось, что вся ты - собор,

Где лепятся хари на вышке,

Где стонет орган, не отвыкший

Беседовать с бурей с тех пор.

 

Гул формул, таимых в уме,

Из черепа выросший, вторил

Вниманью больших аудиторий,

Бессоннице лабораторий

И звездной полуночной тьме.

 

Все было! И все это - вихрь...

Ты думала: дело не к спеху.

Ты думала: только для смеха

Тоска мюзик-холлов твоих.

 

Ты думала: только в кино

Актер твои замыслы выдал.

Но в старческом гриме для вида

Ты ждешь, чтобы стало темно.

 

И снова голодная голь

Штурмует ночные чертоги,

И снова у бедных в итоге

Одна только честная боль.

 

И снова твой смертный трофей -

Сожженные башни и села,

Да вихорь вздувает веселый

Подолы накрашенных фей.

 

И снова - о, горе!- Орфей

Простился с тобой, Эвридикой.

И воют над пустошью дикой

Полночные джазы в кафе.

1922

 

ЗАСТОЛЬНАЯ

 

Друзья! Мы живем на зеленой земле,

Пируем в ночах, истлеваем в золе.

Неситесь, планеты, неситесь, неситесь!

Ничем не насытясь,

Мы сгинем во мгле.

 

Но будем легки на подъем и честны,

Увидим, как дети, тревожные сны,-

Чтоб снова далече,

Целуя, калеча,

Знобила нам речи

Погода весны.

 

Скрежещет железо. И хлещет вода.

Блещет звезда. И гудят провода.

И снова нам кажется

Мир великаном,

И снова легка нам

Любая беда.

 

Да здравствует время! Да здравствует путь!

Рискуй. Не робей. Нерасчетливым будь.

А если умрешь,

Берегись, не воскресни!

А песня?

А песню споет кто-нибудь!

1935

 

КЛАДОВАЯ

                     Памяти Зои

 

Без шуток, без шубы, да и без гроша

Глухая, немая осталась душа,

 

Моя или чья-то, пустырь или сад,

Душа остается и смотрит назад.

 

А там — кладовая ненужных вещей.

Там запах весны пробивается в щель.

 

Я вместе с душой остаюсь в кладовой,

Весь в дырах и пятнах — а все-таки твой,

 

И все-таки ты, моя ранняя тень,

Не сказка, не выдумка в пасмурный день.

 

Наверно, три жизни на то загубя,

Я буду таким, как любил я тебя.

1929

 

* * *

 

Мне снился накатанный шинами мокрый асфальт.

Косматое море, конец путешествия, ветер -

И девушка рядом. И осень. И стонущий альт

Какой-то сирены, какой-то последней на свете.

 

Мне снилось ненастье над палубным тентом, и пир,

И хлопанье пробок, и хохот друзей. И не очень

Уже веселились. А все-таки сон торопил

Вглядеться в него и почувствовать качество ночи!

 

И вот уже веса и контуров мы лишены.

И наше свиданье - то самое первое в мире,

Которое вправе хотеть на земле тишины

И стоит, чтоб ради него города разгромили.

 

И чувствовал сон мой, что это его ремесло,

Что будет несчастен и все потеряет навеки.

Он кончился сразу, едва на земле рассвело.

Бил пульс, как тупая машина, в смеженные веки.

1923

 

МОГИЛА НЕИЗВЕСТНОГО СОЛДАТА

 

И тьмы человеческих жизней, и тьмы,

И тьмы заключенных в материю клеток,

И нравственность, вбитая с детства в умы..

Но чей-то прицел хладнокровен и меток.

 

Наверно, секунд еще десять в мозгу

Неслись перелески, прогалины, кочки,

Столбы, буераки, деревья в снегу..

Но всё убыстрялось, не ставило точки,

Смещалось...

 

Пока наконец голова

Не стукнулась тыквой в ничто.

 

И вот тут-то

 

Бессмертье свои предъявило права.

Обставлено помпой, рекламой раздуто,

Под аркой Триумфа для вдов и сирот

Горит оно неугасимой лампадой,

И глина ему набивается в рот.

 

Бессмертие! Чтимая церковью падаль.

Бессмертие! Право на несколько дат.

Ты после войны для того и осталось,

Чтоб крепко уснул Неизвестный Солдат.

Но он не уснет. Несмотря на усталость.

<1932>

 

НА РОЖДЕНИЕ МЛАДЕНЦА

 

Модели, учебники, глобусы, звездные карты и кости,

И ржавая бронза курганов, и будущих летчиков бой...

Будь смелым, и добрым. Ты входишь, как в дом,

                             во вселенную в гости,

Она ворохами сокровищ сверкает для встречи с тобой.

 

Не тьма за окном подымалась,

          не время над временем стлалось —

Но жадно растущее тельце несли пеленать в паруса.

Твоя колыбель — целый город и вся городская усталость,

Твоя колыбель развалилась — подымем тебя на леса.

 

Рожденный в годину расплаты, о тех,

                  кто платил, не печалься.

Расчет платежами был красен:

                недаром на вышку ты влез.

Недаром от Волги до Рейна, под легкую музыку вальсов,

Под гром императорских гимнов,

                под огненный марш марсельез,

 

Матросы, ткачи, инженеры, шахтеры,

                   застрельщики, вестники,

Рабочие люди вселенной друг друга зовут из-за гор,

В содружестве бурь всенародных и в жизни

                        и в смерти ровесники,-

Недаром, недаром меж вами навек заключен договор.

 

Так слушай смиренно все правды, обещанные в договоре.

Тебя обступили три века шкафами нечитанных книг.

Ты маленький их барабанщик,

               векам выбивающий зорю,

Гремящий по щебню и шлаку и свежий,

                       как песня, родник.

1920, <1929>

 

НИКО ПИРОСМАНИШВИЛИ

 

В духане, меж блюд и хохочущих морд,

На черной клеенке, на скатерти мокрой

Художник белилами, суриком, охрой

Наметил огромный, как жизнь, натюрморт.

 

Духанщик ему кахетинским платил

За яркую вывеску. Старое сердце

Стучало от счастья, когда для кутил

Писал он пожар помидоров и перца.

 

Верблюды и кони, медведи и львы

Смотрели в глаза ему дико и кротко.

Козел улыбался в седую бородку

И прыгал на коврик зеленой травы.

 

Цыплята, как пули, нацелившись в мир,

Сияли прообразом райского детства.

От жизни художнику некуда деться!

Он прямо из рук эту прорву кормил.

 

В больших шароварах серьезный кинто,

Дитя в гофрированном платьице, девы

Лилейные и полногрудые! Где вы?

Кто дал вам бессмертие, выдумал кто?

 

Расселины, выставившись напоказ,

Сверкали бесстрашием рысей и кошек.

Как бешено залит луной, как роскошен,

Как жутко раскрашен старинный Кавказ!

 

И пенились винные роги. Вода

Плескалась в больших тонкогорлых кувшинах.

Рассвет наступил в голосах петушиных,

Во здравие утра сказал тамада.

1935

 

ОКОНЧАНИЕ КНИГИ

 

Во время войн, царивших в мире,

На страшных пиршествах земли

Меня не досыта кормили,

Меня не дочерна сожгли.

 

Я помню странный вид веселья,–

Безделка, скажете, пустяк?–

То было творчество. Доселе

Оно зудит в моих костях.

 

Я помню странный вид упорства –

Желанье мир держать в горсти,

С глотком воды и коркой черствой

Все перечесть, перерасти.

 

Я жил, любил друзей и женщин,

Веселых, нежных и простых.

И та, с которою обвенчан,

Вошла хозяйкой в каждый стих.

 

Я много видел счастья в бурной

И удивительной стране.

Она – что хорошо, что дурно,

Не сразу втолковала мне.

 

Но в свивах рельс, летящих мимо,

В горячке весен, лет и зим

Ее призыв неутомимый

К познанью был неотразим.

 

Я трогал черепа страшилищ

В обломках допотопных скал.

Я уники книгохранилищ

Глазами жадными ласкал.

 

Меж тем, перегружая память,

Шли годы, полные труда.

Прожектор вырубал снопами

Столетья, книги, города.

 

То он куски ущелий щупал,

То выпрямлял гигантский рост,

Взбирался в полуночный купол

И шарил в ожерельях звезд.

 

И, отягчен священной жаждой,

Ее сжигающей тщетой,

Обогащен минутой каждой,

По вольной воле прожитой,

 

Я жил, как ты, далекий правнук!

Я не был пращуром тебе.

Земля встречает нас как равных

По ощущеньям и судьбе.

 

Не разрывай трухи могильной,

Не жалуй призраков в бреду.

Но если ты захочешь сильно,

К тебе я музыкой приду.

1939

 

ПАВЕЛ ПЕРВЫЙ

 

Величанный в литургиях голосистыми попами,

С гайдуком, со звоном, с гиком мчится в страшный Петербург,

По мостам, столетьям, верстам мчится в прошлое, как в память,

И хмельной фельдъегерь трубит в крутень пустозвонных пург.

 

Самодержец Всероссийский... Что в нем жгло? Какой державе

Сей привиделся курносый и картавый самодур?

Или скифские метели, как им приказал Державин,

Шли почетным караулом вкруг богоподобных дур?

 

Или, как звездой Мальтийской, он самой судьбой отравлен?

Или каркающий голос сорван только на плацу?

Или взор остервенелый перекошен в смертной травле?

Или пудреные букли расплясались по лицу?

 

О, еще не все разбито! Бьет судьбу иная карта!

Встанет на дыбы Европа ревом полковых музык!

О, еще не все известно, почему под вьюгой марта

Он Империи и Смерти синий высунул язык!

1922

 

ПЕСНЯ ДОЖДЯ

 

Вы спите? Вы кончили? Я начинаю.

Тяжелая наша работа ночная.

 

Гранильщик асфальтов, и стекол, и крыш -

Я тоже несчастен. Я тоже Париж.

 

Под музыку желоба вой мой затянут.

В осколках бутылок, в обрезках жестянок,

 

Дыханием мусорных свалок дыша,

Он тоже столетний. Он тоже душа.

 

Бульвары бензином и розами пахнут.

Мокра моя шляпа. И ворот распахнут.

 

Размотанный шарф романтичен и рыж.

Он тоже загадка. Он тоже Париж.

 

Усните. Вам снятся осады Бастилий

И стены гостиниц, где вы не гостили,

 

И сильные чувства, каких и следа

Нет ни у меня, ни у вас, господа.

1928

 

ПЕТР ПЕРВЫЙ

 

В безжалостной жадности к существованью,

За каждым ничтожеством, каждою рванью

Летит его тень по ночным городам.

И каждый гудит металлический мускул

Как колокол. И, зеленеющий тускло,

Влачится классический плащ по следам.

 

Он Балтику смерил стальным глазомером.

Горят в малярии, подобны химерам,

Болота и камни под шагом ботфорт.

Державная воля не знает предела,

Едва поглядела — и всем завладела.

Торопится Меншнков, гонит Лефорт.

 

Огни на фрегатах. Сигналы с кронверка.

И льды как ножи. И, лицо исковеркав,

Метель залилась — и пошла, и пошла...

И вот на рассвете пешком в департамент

Бредут петербуржцы, прильнувшие ртами

К туманному Кубку Большого Орла.

 

И снова — на финский гранит вознесенный -

Второе столетие мчится бессонный,

Неистовый, стужей освистанный Петр,

Чертежник над картами моря и суши,

Он гробит ревижские мертвые души,

Торопит кладбищенский призрачный смотр.

1921,

 

ПЕТРОГРАД 1918

 

Сколько выпито, сбито, добыто,

Знает ветер над серой Невой.

Сладко цокают в полночь копыта

По торцовой сухой мостовой.

 

Там, в Путилове, в Колпине, грохот.

Роковая настала пора.

Там «ура» перекатами в ротах,

Как два века назад за Петра.

 

В центре города треском петарды

Рассыпаются тени карет.

Августейшие кавалергарды

Позабыли свой давешний бред.

 

Стынут в римской броне истуканы,

Слышат радужный клекот орла.

Как последней попойки стаканы,

Эрмитажа звенят зеркала.

 

Заревым ли горнистом разбужен,

Обойден ли матросским штыком,

Павел Первый на призрачный ужин

Входит с высунутым языком.

 

И, сливаясь с сиреной кронштадтской,

Льется бронзовый голос Петра —

Там, где с трубками в буре кабацкой

Чужестранные спят шкипера.

<1922>

ПОРТРЕТ ИНФАНТЫ

Художник был горяч, приветлив, чист, умен.

Он знал, что розовый застенчивый ребенок

Давно уж сух и желт, как выжатый лимон;

Что в пульсе этих вен — сны многих погребенных;

Что не брабантские бесценны кружева,

А верно, ни в каких Болоньях иль Сорбоннах

Не сосчитать смертей, которыми жива

Десятилетняя.

          Тлел перед ним осколок

Издерганной семьи. Ублюдок божества.

Тихоня. Лакомка. Страсть карликов бесполых

И бич духовников. Он видел в ней итог

Истории страны. Пред ним метался полог

Безжизненной души. Был пуст ее чертог.

 

Дуэньи шли гурьбой, как овцы. И смотрелись

В портрет, как в зеркало. Он услыхал поток

Витиеватых фраз. Тонуло слово «прелесть»

Под длинным титулом в двенадцать ступеней.

У короля-отца отваливалась челюсть.

Оскалив черный рот и став еще бледней,

Он проскрипел: «Внизу накормят вас, Веласкец».

И тот, откланявшись, пошел мечтать о ней.

 

Дни и года его летели в адской пляске.

Всё было. Золото. Забвение. Запой

Бессонного труда. Не подлежит огласке

Душа художника. Она была собой.

Ей мало юности. Но быстро постареть ей.

Ей мало зоркости. И всё же стать слепой.

 

Потом прошли века. Один. Другой, И третий.

И смотрит мимо глаз, как он ей приказал,

Инфанта-девочка на пасмурном портрете.

Пред ней пустынный Лувр. Седой музейный зал.

Паркетный лоск. И тишь, как в дни Эскуриала.

И ясно девочке по всем людским глазам,

Что ничего с тех пор она не потеряла —

Ни карликов, ни царств, ни кукол, ни святых;

Что сделан целый мир из тех же матерьялов,

От века данных ей. Мир отсветов златых,

В зазубринах резьбы, в подобье звона где-то

На бронзовых часах. И снова — звон затих.

 

И в тот же тяжкий шелк безжалостно одета,

Безмозгла, как божок, бесспорна, как трава

Во рвах кладбищенских, старей отца и деда,—

Смеется девочка. Сильна тем, что мертва.

1928

 

ПОСЛЕДНИЙ

 

Над роком. Над рокотом траурных маршей.

   Над конским затравленным скоком.

Когда ж это было, что призрак монарший

   Расстрелян и в землю закопан?

 

Где черный орел на штандарте летучем

   В огнях черноморской эскадры?

Опущен штандарт, и под черную тучу

   Наш красный петух будет задран.

 

Когда гренадеры в мохнатых папахах

   Шагали — ты помнишь их ропот?

Ты помнишь, что был он как пороха запах

   И как «на краул» пол-Европы?

 

Ты помнишь ту осень под музыку ливней?

   То шли эшелоны к границам.

Та осень! Лишь выдыхи маршей росли в ней

   И встали столбом над гранитом.

 

Под занавес ливней заливистых проседь

   Закрыла военный театр.

Лишь стаям вороньим под занавес бросить

   Осталось: «Прощай, император!»

 

Осенние рощи ему салютуют

   Свистящими саблями сучьев.

И слышит он, слышит стрельбу холостую

   Всех вахту ночную несущих.

 

То он, идиот, подсудимый, носимый

   По серым низинам и взгорьям,

От черной Ходынки до желтой Цусимы,

   С молебном, гармоникой, горем...

 

На пир, на расправу, без права на милость,

   В сорвавшийся крутень столетья

Он с мальчиком мчится. А лошадь взмолилась,

   Как видно, пора околеть ей.

 

Зафыркала, искры по слякоти сея,

   Храпит ошалевшая лошадь...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Отец, мы доехали? Где мы?— В России.

   Мы в землю зарыты, Алеша.

1919

 

ПУШКИН

 

Ссылка. Слава. Любовь. И опять

В очи кинутся версты и ели.

Путь далек. Ни проснуться, ни спать —

Даже после той подлой дуэли.

 

Вспоминает он Терек и Дон,

Ветер с Балтики, зной Черноморья,

Чей-то золотом шитый подол,

Буйный табор, чертог Черномора.

 

Вспоминает неконченый путь,

Слишком рано оборванный праздник.

Что бы ни было, что там ни будь.

Жизнь грозна, и прекрасна, и дразнит.

 

Так пируют во время чумы.

Так встречают, смеясь, командора.

Так мятеж пробуждает умы

Для разрыва с былым и раздора.

Это наши года. Это мы.

 

Пусть на площади, раньше мятежной,

Где расплющил змею истукан,

Тишь да гладь. Но не вихорь ли снежный

Поднимает свой пенный стакан?

 

И гудит этот сказочный топот,

Оживает бездушная медь.

Жизнь прекрасна и смеет шуметь,

Смеет быть и чумой и потопом.

 

Заливает! Снесла берега,

Залила уже книжные полки.

И тасует колоду карга

В гофрированной белой наколке.

 

Но и эта нам быль дорога.

Так несутся сквозь свищущий вихорь

Полосатые версты дорог.

И смеется та бестия тихо.

 

Но не сдастся безумный игрок!

Всё на карту! Наследье усадеб,

Вековое бессудье и грусть...

Пусть присутствует рядом иль сзади

Весь жандармский корпус в засаде,—

Всё на пулю, которую всадит

Кто в кого — неизвестно. И пусть...

 

Не смертельна горящая рана.

Не кончается жизнь. Погоди!

Не светает. Гляди: слишком рано.

Столько дела еще впереди.

 

Мчится дальше бессонная стужа.

Так постой, оглянись хоть на миг.

Он еще существует, он тут же,

В нашей памяти, в книгах самих.

 

Это жизнь, не застывшая бронзой,

Черновик, не вошедший в тома.

О, постой! Это юность сама.

Это в жизни прекрасной и грозной

Сила чувства и смелость ума.

1926

 

РАБОТА

 

Он сейчас не сорвиголова, не бретёр,

Как могло нам казаться по чьим-то запискам,

И в ответах не столь уже быстр и остер,

И не юн на таком расстоянии близком.

 

Это сильный, привыкший к труду человек,

Как арабский скакун уходившийся, в пене.

Глубока синева его выпуклых век.

Обожгло его горькие губы терпенье.

 

Да, терпенье. Свеча наплывает. Шандал

Неудобен и погнут. За окнами вьюга.

С малых лет он такой тишины поджидал

В дортуарах Лицея, под звездами юга,

 

На Кавказе, в Тавриде, в Молдавии - там,

Где цыганом бродил или бредил о Ризнич.

Но не кинется старая грусть по следам

Заметенным. Ей нечего делать на тризне.

 

Все стихии легли, как овчарки, у ног.

Эта ночь хороша для больших начинаний.

Кончен пир. Наконец человек одинок.

Ни друзей, ни любовниц. Одна только няня.

 

Тишина. Тишина. На две тысячи верст

Ледяной каземат, ледяная империя.

Он в Михайловском. Хлеб его черен и черств.

Голубеют в стакане гусиные перья.

 

Нянька бедная, может быть, вправду права,

Что полжизни ухожено, за тридцать скоро.

В старой печке стреляют сухие дрова.

Стонет вьюга в трубе, как из дикого хора

Заклинающий голос:

            "Вернись, оглянись!

Меня по снегу мчат, в Петропавловке морят.

Я - как Терек, по кручам свергаемый вниз.

Я - как вольная прозелень Черного моря".

 

Что поймешь в этих звуках? Иль это в груди

Словно птица колотится в клетке? Иль снова

Ничего еще не было, все - впереди?

Только б вырвать единственно нужное слово!

 

Только б вырвать!

          Из няниной сказки, из книг,

Из пурги этой, из глубины равелина,

Где бессонный Рылеев1 к решетке приник,-

Только б выхватить слово!

             И, будто бы глина,

 

Рухнут мокрыми комьями на черновик

Ликованье и горе, сменяя друг друга.

Он рассудит их спор. Он измлада привык

Мять, ломать и давить у гончарного круга.

 

И такая наступит тогда тишина,

Что за тысячи верст и в течение века

Дальше пушек и дальше набата слышна

Еле слышная, тайная мысль человека.

1937

 

РЕБЕНОК МОЙ ОСЕНЬ

 

Ребенок мой осень, ты плачешь?

То пляшет мой ткацкий станок.

Я тку твое серое платье,

И город свернулся у ног.

 

Ребенок седой и горбатый,

Твоя мне мерещится мощь –

По крышам и стеклам Арбата

С налета ударивший дождь.

 

Мой ранний, мой слабый ребенок,

Твой плач вырастает впотьмах.

Но сколько их, непогребенных

Детей моих, в сонных домах!

 

Теперь мне осталось одно лишь

Седое, как дождь, ремесло.

Но ты ведь не враг. Ты позволишь,

Чтоб это мученье росло,

 

Чтоб наше прощанье окрепло,

Кренясь на великом ветру,

Пока я соленого пепла

И пены со рта не сотру.

1924

 

САНКЮЛОТ

 

Мать моя - колдунья или шлюха,

А отец - какой-то старый граф.

До его сиятельного слуха

Не дошло, как, юбку разодрав

На пеленки, две осенних ночи

Выла мать, родив меня во рву.

Даже дождь был мало озабочен

И плевал на то, что я живу.

 

Мать мою плетьми полосовали.

Рвал ей ногти бешеный монах.

Судьи в красных мантиях зевали,

Колокол звонил, чадили свечи.

И застыл в душе моей овечьей

Сон о тех далеких временах.

 

И пришел я в городок торговый.

И сломал мне кости акробат.

Стал я зол и с двух сторон горбат.

Тут начало действия другого.

Жизнь ли это или детский сон,

Как несло меня пять лет и гнуло,

Как мне холодом ломило скулы,

Как ходил я в цирках колесом,

А потом одной хрычовке старой

В табакерки рассыпал табак,

Пел фальцетом хриплым под гитару,

Продавал афиши темным ложам

И колбасникам багроворожим

Поставлял удавленных собак.

 

Был в Париже голод. По-над глубью

Узких улиц мчался перекат

Ярости. Гремела канонада.

Стекла били. Жуть была - что надо!

О свободе в Якобинском клубе

Распинался бледный адвокат.

Я пришел к нему, сказал:

                       "Довольно,

Сударь! Равенство полно красы,

Только по какой линейке школьной

Нам равнять горбы или носы?

Так пускай торчат хоть в беспорядке

Головы на пиках!

                А еще -

Не читайте, сударь, по тетрадке,

Куй, пока железо горячо!"

 

Адвокат, стрельнув орлиным глазом,

Отвечает:

         "Гражданин горбун!

Знай, что наша добродетель - разум,

Наше мужество - орать с трибун.

Наши лавры - зеленью каштанов

Нас венчает равенство кокард.

Наше право - право голоштанных.

А Версаль - колода сальных карт".

А гремел он до зари о том, как

Гидра тирании душит всех:

Не хлебнув глотка и не присев,

Пел о благодарности потомков.

 

Между тем у всех у нас в костях

Ныла злость и бушевала горечь.

Перед ревом человечьих сборищ

Смерть была как песня. Жизнь - пустяк.

Злость и горечь. Как давно я знал их!

Как скреплял я росчерком счета

Те, что предъявляла нищета,

Как скрипели перья в трибуналах!

Красен платежами был расчет!

Разъезжали фуриями фуры.

Мяла смерть седые куафюры

И сдувала пудру с желтых щек.

И трясла их в розовых каретах,

На подушках, взбитых, словно крем,

Лихорадка, сжатая в декретах,

Как в нагих посылках теорем.

 

Ветер. Зори барабанов. Трубы.

Стук прикладов по земле нагой.

Жизнь моя - обугленный обрубок,

Прущий с перешибленной ногой

На волне припева, в бурной пене

Рваных шапок, ружей и знамен,

Где любой по праву упоенья

Может быть соседом заменен.

 

Я упал. Поплыли пред глазами

Жерла пушек, зубы конских морд.

Гул толпы в ушах еще не замер.

Дождь не перестал. А я был мертв.

"Дотащиться бы, успеть к утру хоть!" -

Это говорил не я, а вихрь.

И срывал дымящуюся рухлядь

Старый город с плеч своих.

 

И сейчас я говорю с поэтом,

Знающим всю правду обо мне.

Говорю о времени, об этом

Рвущемся к нему огне.

 

Разве знала юность, что истлеть ей?

Разве в этой ночи нет меня?

Разве день мой старше на столетье

Вашего младого дня?

И опять:

       "Дождаться, доползти хоть!"

Это говорю не я, а ты.

И опять задремывает тихо

Море вечной немоты.

 

И опять с лихим припевом вровень,

Чтобы даже мертвым не спалось,

По камням, по лужам дымной крови

Стук сапог, копыт, колес.

1925

 

* * *

Склад сырых неструганых досок.

Вороха не припасенных в зимах,

Необдуманных, неотразимых

Слов, чей смысл неясен и высок.

 

В пригородах окрик петушиный.

Час прибытья дальних поездов.

Мир, спросонок слышимый как вздох.

Но уже светло. Стучат машины.

 

Облако, висящее вверху,

Может стать подобьем всех животных.

Дети просыпаются. Живет в них

Страсть - разделать эту чепуху

 

Под орех и в красках раздраконить,-

Чтоб стояли тучи, камни, сны,

Улицы, товарищи, слоны,

Бабушки, деревья, книги, кони...

 

Чтобы стоили они затрат,

Пущенных на детство мирозданьем,

Чтобы жизнь выплачивала дань им,

Увеличенную во сто крат.

 

Нетерпенье! Это на задворках

Мира, где царил туберкулез,

Где трясло дома от женских слез,-

Доблесть молодых и дальнозорких.

 

Нетерпенье! Это в жилах руд

Чернота земной коры крутая.

Вся земля от Андов до Алтая,

Где владыкой мира станет труд.

 

Лагерь пионеров. Трудный выдох

Глотки, митингующей навзрыд.

Край, который начерно разрыт.

Сон стеблей, покуда еле видных.

 

Звон впервые тронутой струны

Где-то на дощатой сцене в клубе.

Нетерпенье - это честолюбье

Окруженной войнами страны.

1932

 

* * *

 

Словами черными, как черный хлеб и жалость,

Я говорю с тобой,- пускай в последний раз!

Любовь жила и жгла, божилась и держалась.

Служила, как могла, боялась общих фраз.

 

Все было тяжело и странно: ни уюта,

Ни лампы в комнате, ни воздуха в груди.

И только молодость качалась, как каюта,

Да гладь соленая кипела впереди.

 

Но мы достаточно подметок износили,

Достаточно прошли бездомных дней и верст.

Вот почему их жар остался в прежней силе

И хлеб их дорог нам, как бы он ни был черств.

 

И я живу с тобой и стареюсь от груза

Безденежья, дождей, чудачества, нытья.

А ты не вымысел, не музыка, не муза.

Ты и не девочка. Ты просто жизнь моя.

1929

 

СТОКГОЛЬМ

 

Футбольный ли бешеный матч,

Норд-вест ли над флагами лютый,

Но тверже их твердой валюты

Оснастка киосков и мачт.

 

Им жарко. Они горожане.

Им впаянный в город гранит

На честное слово хранит

Пожизненное содержанье.

 

Лоснятся листы их газет,

Как встарь, верноподданным лоском.

Огнем никаким не полоскан

Нейтрального цвета брезент.

 

И в сером асфальтовом сквере,

Где плачет фонтан, ошалев,

Отлично привинченный лев

Забыл, что считается зверем.

 

С пузырчатой пеной в ноздрях,

Кольчат и колюч, как репейник,

Дракон не теряет терпенья,

Он спит, ненароком застряв

 

Меж средневековьем и этим

Прохладным безветренным днем.

Он знает, что сказка о нем

Давно уж рассказана детям.

 

Пусть море не моет волос,

Нечесаной брызжет крапивой,

Пусть бродит, как бурое пиво,

Чтоб Швеции крепче спалось!

1923

 

ШЕКСПИР

 

Он был никто. Безграмотный бездельник.

Стратфордский браконьер, гроза лесничих,

Веселый друг в компании Фальстафа.

И кто еще? Назойливый вздыхатель

Какой-то смуглой леди из предместья.

 

И кто еще? Комедиант, король,

Седая ведьма с наговором порчи,

Венецианка, римский заговорщик —

Иль это только сыгранная роль?

 

И вот сейчас он выплеснет на сцену,

Как из ушата, эльфов и шутов,

Оденет девок и набьет им цену

И оглушит вас шумом суматох.

 

И хватит смысла мореходам острым

Держать в руках ватаги пьяных банд,

Найти загадочный туманный остров,

Где гол дикарь, где счастлив Калибан.

 

И вот герой, забывший свой пароль,

Чья шпага — истина, чей враг — король,

Чей силлогизм столь праведен и горек,

Что от него воскреснет бедный Йорик,—

Иль это недоигранная роль?

Лето 1916

 

ЭДМОНД КИН

 

Лондонский ветер срывает мокрый брезент балагана.

Низкая сцена. Плошки. Холст размалеван, как мир.

 

Лорды, матросы и дети видят: во мгле урагана

Гонит за гибелью в небо пьяных актеров Шекспир.

 

Макбет по вереску мчится. Конь взлетает на воздух.

Мокрые пряди волос лезут в больные глаза.

 

Ведьмы поют о царствах. Ямб диалогов громоздок.

Шест с головой короля торчит, разодрав небеса.

 

Ведьмы летят и поют. Ни Макбета нет, ни Кина.

В клочья разорвана страсть. Хлынул назад ураган.

 

Кассу считает директор. Полночь. Стол опрокинут.

Леди к спутникам жмутся. Заперт пустой балаган.

1918

 

Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ...

 

Я люблю тебя в дальнем вагоне,

В желтом комнатном нимбе огня.

Словно танец и словно погоня,

Ты летишь по ночам сквозь меня.

 

Я люблю тебя - черной от света,

Прямо бьющего в скулы и в лоб.

Не в Москве - так когда-то и где-то

Все равно это сбыться могло б.

 

Я люблю тебя в жаркой постели,

В тот преданьем захватанный миг,

Когда руки сплелись и истлели

В обожанье объятий немых.

 

Я тебя не забуду за то, что

Есть на свете театры, дожди,

Память, музыка, дальняя почта...

И за все. Что еще. Впереди.

1929

 

* * *

 

Я не хочу судиться с мертвецом

За то, что мне казался он отцом.

Я не могу над ним глумиться,

Рассматривать его дела в упор

И в запоздалый ввязываться спор

С гробницей - вечною темницей...

 

Я сотрапезник общего стола,

Его огнем испепелен дотла,

Отравлен был змеиным ядом.

Я, современник стольких катастроф,

Жил-поживал, а в общем жив-здоров.

Но я состарился с ним рядом.

 

Не шуточное дело, не пустяк -

Состариться у времени в гостях,

Не жизнь прожить, а десять жизней -

И не уйти от памяти своей,

От горького наследства сыновей

На беспощадной этой тризне.

 

Не о себе я говорю сейчас!

Но у одной истории учась

Ее бесстрастному бесстрашью,-

Здесь, на крутом, на голом берегу,

Я лишь обрывок правды сберегу,

Но этих слов не приукрашу.

 

 

Главная
Исцеление
Питание
Растения
Галерея

 ЦЕЛИТЕЛЬ  ПРИРОДА