Гиперболоид инженера Гарина. Алексей Толстой

Толстой а.н.

Начало романа

Секретарь мгновенно исчез. Через минуту Гарин входил через ореховую

дверь в кабинет химического короля. Роллинг писал. Не поднимая глаз,

предложил сесть. Затем — не поднимая глаз:

— Мелкие денежные операции проходят через моего секретаря, — слабой

рукой он схватил пресс-папье и стукнул по написанному, — тем не менее я

готов слушать вас. Даю две минуты. Что нового об инженере Гарине?

Положив ногу на ногу, сильно вытянутые руки — на колено, Гарин сказал:

— Инженер Гарин хочет знать, известно ли вам в точности назначение его

аппарата?

— Да, — ответил Роллинг, — для промышленных целей, насколько мне

известно, аппарат представляет некоторый интерес. Я говорил кое с кем из

членов правления нашего концерна, — они согласны приобрести патент.

— Аппарат не предназначен для промышленных целей, — резко ответил

Гарин, — это аппарат для разрушения. Он с успехом, правда, может служить

для металлургической и горной промышленности. Но в настоящее время у

инженера Гарина замыслы иного порядка.

— Политические?

— Э… Политика мало интересует инженера Гарина. Он надеется

установить именно тот социальный строй, какой ему более всего придется по

вкусу. Политика — мелочь, функция.

— Где установить?

— Повсюду, разумеется, на всех пяти материках.

— Ого! — сказал Роллинг.

— Инженер Гарин не коммунист, успокойтесь. Но он и не совсем ваш.

Повторяю — у него обширные замыслы. Аппарат инженера Гарина дает ему

возможность осуществить на деле самую горячечную фантазию. Аппарат уже

построен, его можно демонстрировать хотя бы сегодня.

— Гм! — сказал Роллинг.

— Гарин следил за вашей деятельностью, мистер Роллинг, и находит, что

у вас неплохой размах, но вам не хватает большой идеи. Ну — химический

концерн. Ну — воздушно-химическая война. Ну — превращение Европы в

американский рынок… Все это мелко, нет центральной идеи. Инженер Гарин

предлагает вам сотрудничество.

— Вы или он — сумасшедший? — спросил Роллинг.

Гарин рассмеялся, сильно потер пальцем сбоку носа.

— Видите — хорошо уж и то, что вы слушаете меня не две, а девять с

половиной минут.

— Я готов предложить инженеру Гарину пятьдесят тысяч франков за патент

его изобретения, — сказал Роллинг, снова принимаясь писать.

— Предложение нужно понимать так: силой или хитростью вы намерены

овладеть аппаратом, а с Гариным расправиться так же, как с его помощником на

Крестовском острове?

Роллинг быстро положил перо, только два красных пятна на его скулах

выдали волнение. Он взял с пепельницы курившуюся сигару, откинулся в кресло

и посмотрел на Гарина ничего не выражающими, мутными глазами.

— Если предположить, что именно так я и намерен поступить с инженером

Гариным, что из этого вытекает?

— Вытекает то, что Гарин, видимо, ошибся.

— В чем?

— Предполагая, что вы негодяй более крупного масштаба, — Гарин

проговорил это раздельно, по слогам, глядя весело и дерзко на Роллинга. Тот

только выпустил синий дымок и осторожно помахал сигарой у носа.

— Глупо делить с инженером Гариным барыши, когда я могу взять все сто

процентов, — сказал он. — Итак, чтобы кончить, я предлагаю сто тысяч

франков, и ни сантима больше.

— Право, мистер Роллинг, вы как-то все сбиваетесь. Вы же ничем не

рискуете. Ваши агенты Семенов и Тыклинский проследили, где живет Гарин.

Донесите полиции, и его арестуют как большевистского шпиона. Аппарат и

чертежи украдут те же Тыклинский и Семенов. Все ото будет стоить вам не

свыше пяти тысяч. А Гарина, чтобы он не пытался в дальнейшем восстановить

чертежи, — всегда можно отправить по этапу в Россию через Польшу, где его

прихлопнут на границе. Просто и дешево. Зачем же сто тысяч франков?

Роллинг поднялся, покосился на Гарина и стал ходить, утопая

лакированными туфлями в серебристом ковре. Вдруг он вытащил руку из кармана

и щелкнул пальцами.

— Дешевая игра, — сказал он, — вы врете. Я продумал вперед на пять

ходов всевозможные комбинации. Опасности никакой. Вы просто дешевый

шарлатан. Игра Гарина — мат. Он это знает и прислал вас торговаться. Я не

дам и двух луидоров за его патент. Гарин выслежен и попался. (Он живо

взглянул на часы, живо сунул их в жилетный карман.) Убирайтесь к черту!

Гарин в это время тоже поднялся и стоял у стола, опустив голову. Когда

Роллинг послал его к черту, он провел рукой по волосам и проговорил упавшим

голосом, будто человек, неожиданно попавший в ловушку:

— Хорошо, мистер Роллинг, я согласен на все ваши условия. Вы говорите

о ста тысячах…

— Ни сантима! — крикнул Роллинг. — Убирайтесь, или вас вышвырнут!

Гарин запустил пальцы за воротник, глаза его начали закатываться. Он

пошатнулся. Роллинг заревел:

— Без фокусов! Вон!

Гарин захрипел и повалился боком на стол. Правая рука его ударилась в

исписанные листы бумаги и судорожно стиснула их. Роллинг подскочил к

электрическому звонку. Мгновенно появился секретарь…

— Вышвырните этого субъекта…

Секретарь присел, как барс, изящные усики ощетинились, под тонким

пиджаком налились стальные мускулы… Но Гарин уже отходил от стола —

бочком, бочком, кланяясь Роллингу. Бегом спустился по мраморной лестнице на

бульвар Мальзерб, вскочил в наемную машину с поднятым верхом, крикнул адрес,

поднял оба окошка, спустил зеленые шторы и коротко, резко рассмеялся.

Из кармана пиджака он вынул скомканную бумагу и осторожно расправил ее

на коленях. На хрустящем листе (вырванном из большого блокнота) крупным

почерком Роллинга были набросаны деловые заметки на сегодняшний день.

Видимо, в ту минуту, когда в кабинет вошел Гарин, рука насторожившегося

Роллинга стала писать машинально, выдавая тайные мысли. Три раза, одно под

другим было написано: “Улица Гобеленов, шестьдесят три, инженер Гарин”. (Это

был новый адрес Виктора Ленуара, только что сообщенный по телефону

Семеновым.) Затем: “Пять тысяч франков-Семенову…”

— Удача! Черт! Вот удача! — шептал Гарин, осторожно разглаживая

листочки на коленях.

Через десять минут Гарин выскочил из автомобиля на бульваре Сен-Мишель.

Зеркальные окна в кафе “Пантеон” были подняты. В глубине за столиком сидел

Виктор Ленуар. Увидев Гарина, поднял руку и щелкнул пальцами.

Гарин поспешно сел за его столик — спиной к свету. Казалось, он сел

против зеркала: такая же была у Виктора Ленуара продолговатая бородка,

мягкая шляпа, галстук бабочкой, пиджак в полоску.

— Поздравь — удача! Необычайно! — сказал Гарин, смеясь глазами. —

Роллинг пошел на все. Предварительные расходы несет единолично. Когда

начнется эксплуатация, пятьдесят процентов вала — ему, пятьдесят — нам.

— Ты подписал контракт?

— Подписываем через два-три дня. Демонстрацию аппарата придется

отложить. Роллинг поставил условие — подписать только после того, как

своими глазами увидит работу аппарата.

— Ставишь бутылку шампанского?

— Две, три, дюжину.

— А все-таки — жаль, что эта акула проглотит у нас половину доходов,

— сказал Ленуар, подзывая лакея. — Бутылку Ирруа, самого сухого…

— Без капитала все равно мы не развернемся. Вот, Виктор, если бы

удалось мое камчатское предприятие, — десять Роллингов послали бы к чертям.

— Какое камчатское предприятие?

Лакей принес вино и бокалы, Гарин закурил сигару, откинулся на

соломенном стуле и, покачиваясь, жмурясь, стал рассказывать:

— Ты помнишь Манцева Николая Христофоровича, геолога? В пятнадцатом

году он разыскал меня в Петрограде. Он только что вернулся с Дальнего

Востока, испугавшись мобилизации, и попросил моей помощи, чтобы не попасть

на фронт.

— Манцев служил в английской золотой компании?

— Производил разведки на Лене, на Алдане, затем в Колыме. Рассказывал

чудеса. Они находили прямо под ногами самородки в пятнадцать килограммов…

Вот тогда именно у меня зародилась идея, генеральная идея моей жизни… Это

очень дерзко, даже безумно, но я верю в это. А раз верю — сам сатана меня

не остановит. Видишь ли, мой дорогой, единственная вещь на свете, которую я

хочу всеми печенками, — это власть… Не какая-нибудь королевская,

императорская, — мелко, пошло, скучно. Нет, власть абсолютная…

Когда-нибудь подробно расскажу тебе о моих планах. Чтобы властвовать —

нужно золото. Чтобы властвовать, как я хочу, нужно золота больше, чем у всех

индустриальных, биржевых и прочих королей вместе взятых…

— Действительно, у тебя планы смелые, — весело засмеявшись, сказал

Ленуар.

— Но я на верном пути. Весь мир будет у меня — вот! — Гарин сжал в

кулак маленькую руку. — Вехи на моем пути — это гениальный Манцев Николай

Христофорович, затем Роллинг, вернее — его миллиарды, и в-третьих, — мой

гиперболоид…

— Так что же Манцев?

— Тогда же, в пятнадцатом году, я мобилизовал все свои деньжонки,

больше нахальством, чем подкупом, освободил Манцева от воинской повинности и

послал его с небольшой экспедицией на Камчатку, в чертову глушь… До

семнадцатого года он мне еще писал: работа его была тяжелая, труднейшая,

условия собачьи… С восемнадцатого года — сам понимаешь — след его

потерялся… От его изысканий зависит все…

— Что он там ищет?

— Он ничего не ищет… Манцев должен только подтвердить мои

теоретические предположения. Побережье Тихого океана — азиатское и

американское — Представляет края древнего материка, опустившегося на дно

океана. Такая гигантская тяжесть должна была сказаться на распределении

глубоких горных пород, находящихся в расплавленном состоянии. Цепи

действующих вулканов Южной Америки — в Андах и Кордильерах, вулканы Японии

и, — наконец, Камчатки подтверждают то, что расплавленные породы

Оливинового пояса — золото, ртуть, оливин и прочее — по краям Тихого

океана гораздо ближе к поверхности земли, чем в других местах земного

шара… [2] Понятно тебе?

— Не понимаю, тебе-то зачем этот Оливиновый пояс?

— Чтобы владеть миром, дорогой мой… Ну, выпьем. За успех…

В черной шелковой кофточке, какие носят мидинетки в короткой юбке,

напудренная, с подведенными ресницами, Зоя Монроз соскочила с автобуса у

ворот Сен-Дени, перебежала шумную улицу и вошла в огромное, выходящее на две

улицы кафе “Глобус” — приют всевозможных певцов и певичек с Монмартра,

актеров и актрисок средней руки, воров, проституток и анархически

настроенных молодых людей из тех, что с десятью су бегают по бульварам,

облизывая пересохшие от лихорадки губы, вожделея женщин, ботинки, шелковое

белье и все на свете…

Зоя Монроз отыскала свободный столик. Закурила папироску, положила ногу

на ногу. Сейчас же близко прошел человек с венерическими коленками, —

пробормотал сиповато: “Почему такая сердитая, крошка?” Она отвернулась.

Другой, за столиком, прищурясь, показал язык. Еще один разлетелся, будто по

ошибке: “Ки-ки, наконец-то…” Зоя коротко послала его к черту.

Видимо, на нее здесь сильно клевали, хотя она и постаралась принять вид

уличной девчонки. В кафе “Глобус” был нюх на женщин. Она приказала гарсону

подать литр красного и села перед налитым стаканом, подперев щеки.

“Нехорошо, малютка, ты начинаешь спиваться”, — сказал старичок актер,

проходя мимо, потрепав ее по спине.

Она выкурила уже три папиросы Наконец, не спеша, подошел тот, кого она

ждала, — угрюмый, плотный человек, с узким, заросшим лбом и холодными

глазами. Усы его были приподняты, цветной воротник врезывался в сильную шею.

Он был отлично одет — без лишнего шика. Сел. Коротко поздоровался с Зоей.

Поглядел вокруг, и кое-кто опустил глаза. Это был Гастон Утиный Нос, в

прошлом — вор, затем бандит из шайки знаменитого Боно. На войне он

выслужился до унтер-офицера и после демобилизации перешел на спокойную

работу кота крупного масштаба.

Сейчас он состоял при небезызвестной Сюзанне Бурж. Но она отцветала.

Она опускалась на ту ступень, которую Зоя Монроз давно уже перешагнула.

Гастон Утиный Нос говорил:

— У Сюзанны хороший материал, но никогда использовать его она не

сможет. Сюзанна не чувствует современности. Экое диво — кружевные панталоны

и утренняя ванна из молока. Старо, — для провинциальных пожарных. Нет,

клянусь горчичным газом, который выжег мне спину у дома паромщика на Изере,

— современная проститутка, если хочет быть шикарной, должна поставить в

спальне радиоаппарат, учиться боксу, стать колючей, как военная проволока,

тренированной, как восемнадцатилетний мальчишка, уметь ходить на руках и

прыгать с двадцати метров в воду. Она должна посещать собрания фашистов,

разговаривать об отравляющих газах и менять любовников каждую неделю, чтобы

не приучить их к свинству. А моя, изволите ли видеть, лежит в молочной

ванне, как норвежская семга, и мечтает о сельскохозяйственной ферме в четыре

гектара. Пошлая дура, — у нее за плечами публичный дом.

К Зое Монроз он относился с величайшим уважением. Встречаясь в ночных

ресторанах, почтительно предлагал ей протанцевать и целовал руку, что делал

единственной женщине в Париже. Зоя едва кланялась небезызвестной Сюзанне

Бурж, но с Гастоном поддерживала дружбу, и он время от времени выполнял

наиболее щекотливые из ее поручений.

Сегодня она спешно вызвала Гастона в кафе “Глобус” и появилась в

обольстительном виде уличной мидинетки. Гастон только стиснул челюсти, но

вел себя так, как было нужно.

Потягивая кислое вино, жмурясь от дыма трубки, он хмуро слушал, что ему

говорила Зоя. Окончив, она хрустнула пальцами. Он сказал:

— Но это — опасно.

— Гастон, если это удастся, вы навсегда обеспеченный человек.

— Ни за какие деньги, сударыня, ни за мокрое, ни за сухое дело я

теперь не возьмусь: не те времена. Сегодня апаши предпочитают служить в

полиции, а профессиональные воры — издавать газеты и заниматься политикой.

Убивают и грабят только новички, провинциалы да мальчишки, получившие

венерическую болезнь. И немедленно записываются в полицию. Что поделаешь —

зрелым людям приходится оставаться в спокойных гаванях. Если вы хотите меня

нанять за деньги — я откажусь. Другое — сделать это для вас. Тут я бы мог

рискнуть свернуть себе шею.

Зоя выпустила дымок из уголка пунцовых губ, улыбнулась нежно и положила

красивую руку на рукав Утиного Носа.

— Мне кажется, — мы с вами договоримся.

У Гастона дрогнули ноздри, зашевелились усы. Он прикрыл синеватыми

веками нестерпимый блеск выпуклых глаз.

— Вы хотите сказать, что я теперь же мог бы освободить Сюзанну от моих

услуг?

— Да, Гастон.

Он перегнулся через стол, стиснул бокал в кулаке.

— Мои усы будут пахнуть вашей кожей?

— Я думаю, что этого не избежать, Гастон.

— Ладно — Он откинулся. — Ладно. Будет все, как вы хотите.

Обед окончен. Кофе со столетним коньяком выпито. Двухдолларовая сигара

— “Корона Коронас” — выкурена до половины, и пепел ее не отвалился.

Наступил мучительный час: куда ехать “дальше”, каким сатанинским смычком

сыграть на усталых нервах что-нибудь веселенькое?

Роллинг потребовал афишу всех парижских развлечений.

— Хотите танцевать?

— Нет, — ответила Зоя, закрывая мехом половину лица.

— Театр, театр, театр, — читал Роллинг. Все это было скучно:

трехактная разговорная комедия, где актеры от скуки и отвращения даже не

гримируются, актрисы в туалетах от знаменитых портных глядят в зрительный

зал пустыми глазами.

— Обозрение. Обозрение. Вот: “Олимпия” — сто пятьдесят голых женщин в

одних туфельках и чудо техники: деревянный занавес, разбитый на шахматные

клетки, в которых при поднятии и опускании стоят совершенно голые женщины.

Хотите — поедем?

— Милый друг, они все кривоногие — девчонки с бульваров.

— “Аполло”. Здесь мы не были. Двести голых женщин в одних только…

Это мы пропустим. “Скала”. Опять женщины. Так, так. Кроме того, “Всемирно

известные музыкальные клоуны Пим и Джек”.

— О них говорят, — сказала Зоя, — поедемте.

Они заняли литерную ложу у сцены. Шло обозрение. Непрерывно двигающийся

молодой человек в отличном фраке и зрелая женщина в красном, в широкополой

шляпе и с посохом говорили добродушные колкости правительству, невинные

колкости шефу полиции, очаровательно подсмеивались над высоковалютными

иностранцами, впрочем, так, чтобы они не уехали сейчас же после этого

обозрения совсем из Парижа и не отсоветовали бы своим друзьям и

родственникам посетить веселый Париж.

Поболтав о политике, непрерывно двигающий ногами молодой человек и дама

с посохом воскликнули: “Гоп, ля-ля”. И на сцену выбежали голые, как в бане,

очень белые, напудренные девушки. Они выстроились в живую картину,

изображающую наступающую армию. В оркестре мужественно грянули фанфары и

сигнальные рожки.

— На молодых людей это должно действовать, — сказал Роллинг.

Зоя ответила:

— Когда женщин так много, то не действует.

Затем занавес опустился и вновь поднялся. Занимая половину сцены, у

рампы стоял бутафорский рояль. Застучали деревянные палочки джаз-банда, и

появились Пим и Джек. Пим, как полагается, — в невероятном фраке, в жилете

по колено, сваливающиеся штаны, аршинные башмаки, которые сейчас же от него

убежали (аплодисменты), морда — доброго идиота. Джек — обсыпан мукой, в

войлочном колпаке, на заду — летучая мышь.

Сначала они проделывали все, что нужно, чтобы смеяться до упаду, Джек

бил Пима по морде, и тот выпускал сзади облако пыли, потом Джек бил Пима по

черепу, и у того выскакивал гуттаперчивый волдырь.

Джек сказал: “Послушай, хочешь — я тебе сыграю на этом рояле?” Пим

страшно засмеялся, сказал: “Ну, сыграй на этом рояле”, — и сел поодаль.

Джек изо всей силы ударил по клавишам — у рояля отвалился хвост. Пим опять

страшно много смеялся. Джек второй раз ударил по клавишам — у рояля

отвалился бок. “Это ничего”, — сказал Джек и дал Пиму по морде. Тот

покатился через всю сцену, упал (барабан — бумм). Встал: “Это ничего”;

выплюнул пригоршню зубов, вынул из “кармана метелку и совок, каким собирают

навоз на улицах, почистился. Тогда Джек в третий раз ударил по клавишам,

рояль рассыпался весь, под ним оказался обыкновенный концертный рояль.

Сдвинув на нос войлочный колпачок, Джек с непостижимым искусством,

вдохновенно стал играть “Кампанеллу” Листа.

У Зои Монроз похолодели руки. Обернувшись к Роллингу, она прошептала:

— Это великий артист.

— Это ничего, — сказал Пим, когда Джек кончил играть, — теперь ты

послушай, как я сыграю.

Он стал вытаскивать из различных карманов дамские панталоны, старый

башмак, клистирную трубку, живого котенка (аплодисменты), вынул скрипку и,

повернувшись к зрительному залу скорбным лицом доброго идиота, заиграл

бессмертный этюд Паганини.

Зоя поднялась, перекинула через шею соболий мех, сверкнула

бриллиантами.

— Идемте, мне противно. К сожалению, я когда-то была артисткой.

— Крошка, куда же мы денемся! Половина одиннадцатого.

— Едемте пить.

Через несколько минут их лимузин остановился на Монмартре, на узкой

улице, освещенной десятью окнами притона “Ужин Короля”. В низкой, пунцового

шелка, с зеркальным потолком и зеркальными стенами, жаркой и накуренной

зале, в тесноте, среди летящих лент серпантина, целлулоидных шариков и

конфетти, покачивались в танце женщины, перепутанные бумажными лентами,

обнаженные по пояс, к их гримированным щекам прижимались багровые и бледные,

пьяные, испитые, возбужденные мужские лица. Трещал рояль. Выли, визжали

скрипки, и три негра, обливаясь потом, били в тазы, ревели в автомобильные

рожки, трещали дощечками, звонили, громыхали тарелками, лупили в турецкий

барабан. Чье-то мокрое лицо придвинулось вплотную к Зое. Чьи-то женские руки

обвились вокруг шеи Роллинга.

— Дорогу, дети мои, дорогу химическому королю, — надрываясь, кричал

метрдотель, с трудом отыскал место за узким столом, протянутым вдоль

пунцовой стены, и усадил Зою и Роллинга. В них полетели шарики, конфетти,

серпантин.

— На вас обращают внимание, — сказал Роллинг.

Зоя, полуопустив веки, пила шампанское. Ей было душно и влажно под

легким шелком, едва прикрывающим ее груди. Целлулоидный шарик ударился ей в

щеку.

Она медленно повернула голову, — чьи-то темные, словно обведенные

угольной чертой, мужские глаза глядели на нее с мрачным восторгом. Она

подалась вперед, положила на стол голые руки и впитывала этот взгляд, как

вино: не все ли равно — чем опьяняться?

У человека, глядевшего на нее, словно осунулось лицо за эти несколько

секунд. Зоя опустила подбородок в пальцы, вдвинутые в пальцы, исподлобья

встретила в упор этот взгляд… Где-то она видела этого человека. Кто он

такой? — ни француз, ни англичанин. В темной бородке запутались конфетти.

Красивый рот. “Любопытно, Роллинг ревнив?” — подумала она.

Лакей, протолкнувшись сквозь танцующих, подал ей записочку. Она

изумилась, откинулась на спинку дивана. Покосилась на Роллинга, сосавшего

сигару, прочла:

“Зоя, тот, на кого вы смотрите с такой нежностью, — Гарин… Целую

ручку. Семенов”.

Она, должно быть, так страшно побледнела, что неподалеку чей-то голос

проговорил сквозь шум: “Смотрите, даме дурно”. Тогда она протянула пустой

бокал, и лакей налил шампанского.

Роллинг сказал:

— Что вам написал Семенов?

— Я скажу после.

— Он написал что-нибудь о господине, который нагло разглядывает вас?

Это тот, кто был у меня вчера. Я его выгнал.

— Роллинг, разве вы не узнаете его?.. Помните, на площади Этуаль?..

Это — Гарин.

Роллинг только сопнул. Вынул сигару — “Ага”. Вдруг лицо его приняло то

самое выражение, когда он бегал по серебристому ковру кабинета, продумывая

на пять ходов вперед все возможные комбинации борьбы, Тогда он бойко щелкнул

пальцами. Сейчас он повернулся к Зое искаженным ртом.

— Поедем, нам нужно серьезно поговорить.

В дверях Зоя обернулась. Сквозь дым и путаницу серпантина она снова

увидела горящие глаза Гарина. Затем — непонятно, до головокружения — лицо

его раздвоилось: кто-то, сидевший перед ним, спиной к танцующим, придвинулся

к нему, и оба они глядели на Зою. Или это был обман зеркал?..

На секунду Зоя зажмурилась и побежала вниз по истертому кабацкому ковру

к автомобилю. Роллинг поджидал ее. Захлопнув дверцу, он коснулся ее руки:

— Я не все рассказал вам про свидание с этим мнимым

Пьянковым-Питкевичем… Кое-что осталось мне непонятным: для чего ему

понадобилось разыгрывать истерику? Не мог же он предполагать, что у меня

найдется капля жалости… Все его поведение — подозрительно. Но зачем он ко

мне приходил?.. Для чего повалился на стол?

— Роллинг, этого вы не рассказывали…

— Да, да… Опрокинул часы… Измял мои бумаги…

— Он пытался похитить ваши бумаги?

— Что? Похитить? — Роллинг помолчал. — Нет, это было не так. Он

потерял равновесие и ударился рукой в бювар… Там лежало несколько

листков…

— Вы уверены, что ничего не пропало?

— Это были ничего не значащие заметки. Они оказались смятыми, я бросил

их потом в корзину.

— Умоляю, припомните до мелочей весь разговор…

Лимузин остановился на улице Сены. Роллинг и Зоя прошли в спальню. Зоя

быстро сбросила платье и легла в широкую лепную, на орлиных ногах, кровать

под парчовым балдахином — одну из подлинных кроватей императора Наполеона

Первого. Роллинг, медленно раздеваясь, расхаживал по ковру и, оставляя части

одежды на золоченых стульях, на столиках, на каминной полке, рассказывал с

мельчайшими подробностями о вчерашнем посещении Гарина.

Зоя слушала, опираясь на локоть. Роллинг начал стаскивать штаны и

запрыгал на одной ноге. В эту минуту он не был похож на короля. Затем он

лег, сказал: “Вот решительно все, что было”, — и натянул атласное одеяло до

носа. Голубоватый ночник освещал пышную спальню, разбросанные одежды,

золотых амуров на столбиках кровати и уткнувшийся в одеяло мясистый нос

Роллинга. Голова его ушла в подушку, рот полураскрылся, химический король

заснул.

Этот посапывающий нос в особенности мешал Зое думать. Он отвлекал ее

совсем на другие, ненужные воспоминания. Она встряхивала головой, отгоняла

их, а вместо Роллинга чудилась другая голова на подушке. Ей надоело

бороться, она закрыла глаза, усмехнулась. Выплыло побледневшее от волнения

лицо Гарина… “Быть может, позвонить Гастону Утиный Нос, чтобы обождал?”

Вдруг точно игла прошла сквозь нее: “С ним сидел двойник… Так же, как в

Ленинграде…”

Она выскользнула из-под одеяла, торопливо натянула чулки. Роллинг

замычал было во сне, но только повернулся на бок.

Зоя пробежала в гардеробную. Надела юбки, дожде — вое пальто, туго

подпоясалась. Вернулась в спальню за сумочкой, где были деньги…

— Роллинг, — тихо позвала она, — Роллинг… Мы погибли…

Но он опять только замычал. Она спустилась в вестибюль и с трудом

открыла высокие выходные двери. Улица Сены была пуста. В узком просвете над

крышами мансард стояла тусклая желтоватая луна Зою охватила тоска. Она

глядела на этот лунный шар над спящим городом… “Боже, боже, как страшно,

как мрачно…” Обеими руками она глубоко надвинула шапочку и побежала к

набережной.

Старый трехэтажный дом, номер шестьдесят три по улице Гобеленов, одною

стеной выходил на пустырь. С этой стороны окна были только на третьем этаже

— мансарде. Другая, глухая стена примыкала к парку. По фасаду на улицу, в

первом этаже, на уровне земли, помещалось кафе для извозчиков и шоферов.

Второй этаж занимала гостиница для ночных свиданий. В третьем этаже —

мансарде — сдавались комнаты постоянным жильцам. Ход туда вел через ворота

и длинный туннель.

Был второй час ночи. На улице Гобеленов — ни одного освещенного окна.

Кафе уже закрыто, — все стулья поставлены на столы. Зоя остановилась у

ворот, с минуту глядела на номер шестьдесят три. Было холодно спине.

Решилась. Позвонила. Зашуршала веревка, ворота приоткрылись. Она

проскользнула в темную подворотню. Издалека голос привратницы проворчал:

“Ночью надо спать, возвращаться надо вовремя”. Но не спросил, кто вошел.

Здесь были порядки притона. Зою охватила страшная тревога. Перед ней

тянулся низкий мрачный туннель. В корявой стене, цвета бычьей крови, тускло

светил газовый рожок. Указания Семенова были таковы: в конце туннеля —

налево — по винтовой лестнице — третий этаж — налево — комната

одиннадцать.

Посреди туннеля Зоя остановилась. Ей показалось, что вдалеке, налево,

кто-то быстро выглянул и скрылся. Не вернуться ли? Она прислушалась — ни

звука. Она добежала до поворота на вонючую площадку. Здесь начиналась узкая,

едва освещенная откуда-то сверху, винтовая лестница. Зоя пошла на цыпочках,

боясь притронуться к липким перилам.

Весь дом спал. На площадке второго этажа облупленная арка вела в темный

коридор. Поднимаясь выше, Зоя обернулась, и снова показалось ей, что из-за

арки кто-то выглянул и скрылся… Только это был не Гастон Утиный Нос…

“Нет, нет, Гастон еще не был, не мог здесь быть, не успел…”

На площадке третьего этажа горел газовый рожок, освещая коричневую

стену с надписями и рисуночками, говорившими о неутоленных желаниях. Если

Гарина нет дома, она будет ждать его здесь до утра. Если он дома, спит, —

она не уйдет, не получив того, что он взял со стола на бульваре Мальзерб.

Зоя сняла перчатки, слегка поправила волосы под шапочкой и пошла налево

по коридору, загибавшему коленом. На пятой двери крупно, белой краской

стояло — 11. Зоя нажала ручку, дверь легко отворилась.

В небольшую комнату, в открытое окно падал лунный свет. На полу валялся

раскрытый чемодан. Жестко белели разбросанные бумаги. У стены, между

умывальником и комодом, сидел на полу человек в одной сорочке, голые коленки

его были подняты, огромными казались босые ступни… Луной освещена была

половина лица, блестел широко открытый глаз и белели зубы, — человек

улыбался. Приоткрыв рот, без дыхания, Зоя глядела на неподвижно смеющееся

лицо, — это был Гарин.

Сегодня утром в кафе “Глобус” она сказала Гастону Утиный Нос: “Укради у

Гарина чертежи и аппарат и, если можно, убей”. Сегодня вечером она видела

сквозь дымку над бокалом шампанского глаза Гарина и почувствовала: поманит

такой человек — она все бросит, забудет, пойдет за ним. Ночью, поняв

опасность и бросившись разыскивать Гастона, чтобы предупредить его, она сама

еще не сознавала, что погнало ее в такой тревоге по ночному Парижу, из

кабака в кабак, в игорные дома, всюду, где мог быть Гастон, и привело,

наконец, на улицу Гобеленов. Какие чувства заставили эту умную, холодную,

жестокую женщину отворить дверь в комнату человека, обреченного ею на

смерть?

Она глядела на зубы и выкаченный глаз Гарина. Хрипло, негромко

вскрикнула, подошла и наклонилась над ним. Он был мертв. Лицо посиневшее. На

шее вздутые царапины. Это было то лицо — осунувшееся, притягивающее, с

взволнованными глазами, с конфетти в шелковистой бородке… Зоя схватилась

за ледяной мрамор умывальника, с трудом поднялась. Она забыла, зачем пришла.

Горькая слюна наполнила рот. “Не хватает еще — грохнуться без чувств”.

Последним усилием она оторвала пуговицу на душившем ее воротнике. Пошла к

двери. В дверях стоял Гарин.

Так же, как и у того — на полу, у него блестели зубы, открытые

застывшей улыбкой. Он поднял палец и погрозил. Зоя поняла, сжала рот рукой,

чтобы не закричать. Сердце билось, будто вынырнуло из-под воды… “Жив,

жив…”

— Убит не я, — шепотом сказал Гарин, продолжая грозить, — вы убили

Виктора Ленуара, моего помощника… Роллинг пойдет на гильотину…

— Жив, жив, — хриповато проговорила она.

Он взял ее за локти. Она сейчас же закинула голову, вся подалась, не

сопротивляясь. Он притянул ее к себе и, чувствуя, что женщину не держат

ноги, обхватил ее за плечи.

— Зачем вы здесь?..

— Я искала Гастона…

— Кого, кого?

— Того, кому приказала вас убить…

— Я это предвидел, — сказал он, глядя ей в глаза.

Она ответила как во сне:

— Если бы Гастон вас убил, я бы покончила с собой…

— Не понимаю…

Она повторила за ним, точно в забытьи, нежным, угасающим голосом:

— Не понимаю сама…

Странный разговор этот происходил в дверях. В окне луна садилась за

графитовую крышу. У стены скалил зубы Ленуар. Гарин проговорил тихо:

— Вы пришли за автографом Роллинга?

— Да. Пощадите.

— Кого? Роллинга?

— Нет. Меня. Пощадите, — повторила она.

— Я пожертвовал другом, чтобы погубить вашего Роллинга… Я такой же

убийца, как вы… Щадить?.. Нет, нет.

Внезапно он вытянулся, прислушиваясь. Резким движением увлек Зою за

дверь. Продолжая сжимать ее руку выше локтя, выглянул за арку на лестницу…

— Идемте. Я выведу вас отсюда через парк. Слушайте, вы изумительная

женщина, — глаза его блеснули сумасшедшим юмором, — наши дорожки

сошлись… Вы чувствуете это?..

Он побежал вместе с Зоей по винтовой лестнице. Она не сопротивлялась,

оглушенная странным чувством, поднявшимся в ней, как в первый раз

забродившее мутное вино.

На нижней площадке Гарин свернул куда-то в темноту, остановился, зажег

восковую спичку и с усилием открыл ржавый замок, видимо, много лет не

отпиравшейся двери.

— Как видите, — все предусмотрено. — Они вышли под темные, сыроватые

деревья парка. В то же время с улицы в ворота входил отряд полиции,

вызванный четверть часа тому назад Гариным по телефону.

Шельга хорошо помнил “проигранную пешку” на даче на Крестовском. Тогда

(на бульваре Профсоюзов) он понял, что Пьянков-Питкевич непременно придет

еще раз на дачу за тем, что было спрятано у него в подвале. В сумерки (того

же дня) Шельга пробрался на дачу, не потревожив сторожа, и с потайным

фонарем спустился в подвал. “Пешка” сразу была проиграна: в двух шагах от

люка в кухне стоял Гарин. За секунду до появления Шельги он выскочил с

чемоданом из подвала и стоял, распластавшись по стене за дверью. Он с

грохотом захлопнул за Шельгою люк и принялся заваливать его мешками с углем.

Шельга, подняв фонарик, глядел с усмешкой, как сквозь щели люка сыплется

мусор. Он намеревался войти в мирные переговоры. Но внезапно наверху настала

тишина. Послышались убегающие шаги, затем — грянули выстрелы, затем —

дикий крик. Это была схватка с четырехпалым. Через час появилась милиция.

Проиграв “пешку”, Шельга сделал хороший ход. Прямо из дачи он кинулся

на милицейском автомобиле в яхт-клуб, разбудил дежурного по клубу,

всклокоченного морского человека с хриплым голосом, и спросил в упор:

— Какой ветер?

Моряк, разумеется, не задумываясь, отвечал:

— Зюйд-вест.

— Сколько баллов?

— Пять.

— Вы ручаетесь, что все яхты стоят на местах?

— Ручаюсь.

— Какая у вас охрана при яхтах?

— Петька, сторож.

— Разрешите осмотреть боны.

— Есть осмотреть боны, — ответил моряк, едва попадая спросонок в

рукава морской куртки.

— Петька, — крикнул он спиртовым голосом, выходя с Шельгой на веранду

клуба. (Никто не ответил.) — Непременно спит где-нибудь, тяни его за ногу,

— сказал моряк, поднимая воротник от ветра.

Сторожа нашли неподалеку в кустах, — он здорово храпел, закрыв голову

бараньим воротником тулупа. Моряк выразился. Сторож крякнул, встал. Пошли на

боны, где над стальной, уже засиневшей водой покачивался целый лес мачт.

Била волна. Дул крепкий, со шквалами, ветер.

— Вы уверены, что все яхты на месте? — опять спросил Шельга.

— Не хватает “Ориона”, он в Петергофе… Да в Стрельну загнали два

судна.

Шельга дошел по брызжущим доскам до края бонов и здесь поднял кусок

причала, — один конец его был привязан к кольцу, другой явно отрезан.

Дежурный не спеша осмотрел причал. Сдвинул зюйдвестку на нос. Ничего не

сказал. Пошел вдоль бонов, считая пальцем яхты. Рубанул рукой по ветру. А

так как клубной дисциплиной запрещалось употребление

военно-империалистических слов, то ограничился одними боковыми выражениями:

— Не так и не мать! — закричал он с невероятной энергией. — Шкот ему

в глотку! Увели “Бибигонду”, лучшее гоночное судно, разорви его в душу,

сукиного сына, смоляной фал ему куда не надо… Петька, чтобы тебе тридцать

раз утонуть в тухлой воде, что же ты смотрел, паразит, деревенщина паршивая?

“Бибигонду” увели, так и не так и не мать…

Сторож Петька ахал, дивился, бил себя по бокам бараньими рукавами.

Моряк неудержимо мчался фордевиндом по неизведанным безднам великорусского

языка. Здесь делать больше было нечего. Шельга поехал в гавань.

Прошло часа три, по крайней мере, покуда он на быстроходном сторожевом

катере не вылетел в открытое море. Била сильная волна. Катер зарывался.

Водяная пыль туманила стекла бинокля. Когда поднялось солнце — в финских

водах, далеко за маяком, — вблизи берега был замечен парус. Это билась

среди подводных камней несчастная “Бибигонда”. Палуба ее была покинута. С

катера дали несколько выстрелов для порядка, — пришлось вернуться ни с чем.

Так бежал через границу Гарин, выиграв в ту ночь еще одну пешку. Об

участии в этой игре четырехпалого было известно только ему и Шельге. По

этому случаю у Шельги, на обратном пути в гавань, ход мыслей был таков:

“За границей Гарин либо продаст, либо сам будет на свободе

эксплуатировать таинственный аппарат. Изобретение это для Союза пока

потеряно, и, кто знает, не должно ли оно сыграть в будущем роковой роли. Но

за границей у Гарина есть острастка — четырехпалый. Покуда борьба с ним не

кончена, Гарин не посмеет вылезть на свет с аппаратом. А если в этой борьбе

стать на сторону Гарина, можно и выиграть в результате. Во всяком случае,

самое дурацкое, что можно было бы придумать (и самое выгодное для Гарина),

— это немедленно арестовать четырехпалого в Ленинграде”. Вывод был прост:

Шельга прямо из гавани приехал к себе на квартиру, надел сухое белье,

позвонил в угрозыск о том, что “дело само собой ликвидировано”, выключил

телефон и лег спать, посмеиваясь над тем, как четырехпалый, — отравленный

газами и, может быть, раненый, — удирает сейчас со всех ног из Ленинграда.

Таков был контрудар Шельги в ответ на “потерянную пешку”.

И вот — телеграмма (из Парижа): “Четырехпалый здесь. События

угрожающие”. Это был крик о помощи.

Чем дальше думал Шельга, тем ясней становилось — надо лететь в Париж.

Он взял по телефону справку об отлете пассажирских аэропланов и вернулся на

веранду, где сидели в нетемнеющих сумерках Тарашкин и Иван. Беспризорный

мальчишка, после того как прочли у него на спине надпись чернильным

карандашом, притих и не отходил от Тарашкина.

В просветы между ветвями с оранжевых вод долетали голоса, плеск весел,

женский смех. Старые, как мир, дела творились под темными кущами леса на

островах, где бессонно перекликались тревожными голосами какие-то птички,

пощелкивали соловьи. Все живое, вынырнув из дождей и вьюг долгой зимы,

торопилось жить, с веселой жадностью глотало хмельную прелесть этой ночи.

Тарашкин обнял одной рукой Ивана за плечи, облокотился о перила и не

шевелился, — глядел сквозь просветы на воду, где неслышно скользили лодки.

— Ну, как же, Иван, — сказал Шельга, придвинув стул и нагибаясь к

лицу мальчика, — где тебе лучше нравится: там ли, здесь ли? На Дальнем

Востоке ты, чай, плохо жил, впроголодь?

Иван глядел на Шельгу, не мигая. Глаза его в сумерках казались

печальными, как у старика. Шельга вытащил из жилетного кармана леденец и

постучал им Ивану в зубы, покуда те не разжались, — леденец проскользнул в

рот.

— Мы, Иван, с мальчишками хорошо обращаемся. Работать не заставляем,

писем на спине не пишем, за семь тысяч верст под вагонами не посылаем

никуда. Видишь, как у нас хорошо на островах, и — это все, знаешь, чье? Это

все мы детям отдали на вечные времена. И река, и острова, и лодки, и хлеба с

колбасой, — ешь досыта — все твое…

— Так вы мальчишку собьете, — сказал Тарашкин.

— Ничего, не собью, он умный. Ты, Иван, откуда?

— Мы с Амура, — ответил Иван неохотно. — Мать померла, отца убили на

войне.

— Как же ты жил?

— Ходил по людям, работал.

— Такой маленький?

— А чего же… Коней пас…

— Ну, а потом?

— Потом взяли меня…

— Кто взял?

— Одни люди. Им мальчишка был нужен, — на деревья лазать, грибы,

орехи собирать, белок ловить для пищи, бегать за чем пошлют…

— Значит, взяли тебя в экспедицию? (Иван моргнул, промолчал.) Далеко?

Отвечай, не бойся. Мы тебя не выдадим. Теперь ты — наш брат…

— Восемь суток на пароходе плыли… Думали, живые не останемся. И еще

восемь дней шли пешком. Покуда пришли на огнедышащую гору…

— Так, так, — сказал Шельга, — значит, экспедиция была на Камчатку.

— Ну да, на Камчатку… Жили мы там в лачуге… Про революцию долго

ничего не знали А когда узнали, трое ушли, потом еще двое ушли, жрать стало

нечего. Остались он да я…

— Так, так, а кто “он — то? Как его звали?

Иван опять насупился. Шельга долго его успокаивал, гладил по низко

опущенной, остриженной голове…

— Да ведь убьют меня за это, если скажу. Он обещался убить…

— Кто?

— Да Манцев же, Николай Христофорович… Он сказал: “Вот, я тебе на

спине написал письмо, ты не мойся, рубашки, жилетки не снимай, хоть через

год, хоть через два — доберись до Петрограда, найди Петра Петровича Гарина

и ему покажи, что написано, он тебя наградит…”

— Почему же Манцев сам не поехал в Петроград, если ему нужно видеть

Гарина?

— Большевиков боялся… Он говорил: “Они хуже чертей. Они меня убьют.

Они, говорит, всю страну до ручки довели, — поезда не ходят, почты нет,

жрать нечего, из города все разбежались…” Где ему знать, — он на горе

сидит шестой год…

— Что он там делает, что ищет?

— Ну, разве он скажет? Только я знаю… (У Ивана весело, хитро

заблестели глаза.) Золото под землей ищет…

— И нашел?

— Он-то? Конечно, нашел…

— Дорогу туда, на гору, где сидит Манцев, указать можешь, если

понадобится?

— Конечно, могу… Только вы меня, смотрите, не выдавайте, а то он,

знаешь, сердитый…

Шельга и Тарашкин с величайшим вниманием слушали рассказы мальчика.

Шельга еще раз внимательно осмотрел надпись у него на спине. Затем

сфотографировал ее.

— Теперь иди вниз, Тарашкин вымоет тебя мылом, ложись, — сказал

Шельга. — Не было у тебя ничего: ни отца, ни матери, одно голодное пузо.

Теперь все есть, всего по горло, — живи, учись, расти на здоровье. Тарашкин

тебя научит уму-разуму, ты его слушайся. Прощай. Дня через три увижу Гарина,

поручение твое передам.

Шельга засмеялся, и скоро фонарик его велосипеда, подпрыгивая, пронесся

за темными зарослями.

Сверкнули алюминиевые крылья высоко над зеленым аэродромом, и

шестиместный пассажирский самолет скрылся за снежными облаками. Кучка

провожающих постояла, задрав головы к лучезарной синеве, где лениво кружил

стервятник да стригли воздух ласточки, но дюралюминиевая птица уже летела

черт знает где.

Шесть пассажиров, сидя в поскрипывающих плетеных креслах, глядели на

медленно падающую вниз лиловато-зеленую землю. Ниточками вились по ней

дороги. Игрушечными — слегка наклонными — казались гнезда построек,

колокольни. Справа, вдалеке, расстилалась синева воды.

Скользила тень от облака, скрывая подробности земной карты. А вот и

само облако появилось близко внизу.

Прильнув к окнам, все шесть пассажиров улыбались несколько

принужденными улыбками людей, умеющих владеть собой. Воздушное передвижение

было еще внове Несмотря на комфортабельную кабину, журналы и каталоги,

разбросанные на откидных столиках, на видимость безопасного уюта, —

пассажирам все же приходилось уверять себя, что, в конце концов, воздушное

сообщение гораздо безопаснее, чем, например, пешком переходить улицу. То ли

дело в воздухе. Встретишься с облаком — пронырнешь, лишь запотеют окна в

кабине, пробарабанит град по дюралюминию или встряхнет аппарат, как на

ухабе, — ухватишься за плетеные ручки кресла, выкатив глаза, но сосед уже

подмигивает, смеется: вот это так ухабик! Налетит шквал из тех, что в

секунду валит мачты на морском паруснике, ломает руль, сносит лодки, людей в

бушующие волны, — металлическая птица прочна и увертлива, — качнется на

крыло, взвоет моторами, и уже выскочила, взмыла на тысячу метров выше

гнездовины урагана.

Словом, не прошло и часа, как пассажиры в кабине освоились и с пустотой

под ногами, и с качкой. Гул мотора мешал говорить. Кое-кто надел на голову

наушники с микрофонными мембранами, и завязалась беседа. Напротив Шельги

сидел худощавый человек лет тридцати пяти в поношенном пальто и клетчатой

кепке, видимо приобретенной для заграничного путешествия.

У него было бледноватое, с тонкой кожей, лицо, умный и нахмуренный

изящный профиль, русая бородка, рот сложен спокойно и твердо. Сидел он

сутулясь, сложив на коленях руки. Шельга с улыбкой сделал ему знак. Человек

надел наушники. Шельга спросил:

— Вы не учились в Ярославле, в реальном? (Человек наклонил голову.)

Земляк — я вас помню. Вы Хлынов Алексей Семенович. (Наклон головы.) Вы

теперь где работаете?

— В физической лаборатории политехникума, — проговорил в трубку

заглушенный гулом мотора слабый голос Хлынова.

— В командировку?

— В Берлин, к Рейхеру.

— Секрет?

— Нет. В марте этого года нам стало известно, что в лаборатории

Рейхера произведено атомное распадение ртути.

Хлынов повернулся всем лицом к Шельге, — глаза со строгим волнением

уперлись в собеседника. Шельга сказал:

— Не понимаю, — не специалист.

— Работы ведутся пока еще в лабораториях. До применения в

промышленности еще далеко… Хотя, — Хлынов глядел на клубистые, как снег,

поля облаков, глубоко внизу застилающие землю, — от кабинета физика до

мастерской завода шаг не велик. Принцип насильственного разложения атома

должен быть прост, чрезвычайно прост. Вы знаете, конечно, что такое атом?

— Маленькое что-то такое, — Шельга показал пальцами.

— Атом в сравнении с песчинкой — как песчинка в сравнении с земным

шаром. И все же мы измеряем атом, исчисляем скорость вращения его

электронов, его массу, величину электрического заряда. Мы подбираемся к

самому сердцу атома, к его ядру. В нем весь секрет власти над материей.

Будущее человечества зависит от того, сможем ли мы овладеть ядром атома,

частичкой материальной энергии, величиной в одну стобиллионную сантиметра.

На высоте двух тысяч метров над землей Шельга слушал удивительные вещи,

почудеснее сказок Шехеразады, но они не были сказкой. В то время, когда

диалектика истории привела один класс к истребительной войне, а другой — к

восстанию; когда горели города, и прах, и пепел, и газовые облака клубились

над пашнями и садами; когда сама земля содрогалась от гневных криков

удушаемых революций и, как в старину, заработали в тюремных подвалах дыба и

клещи палача; когда по ночам в парках стали вырастать на деревьях чудовищные

плоды с высунутыми языками; когда упали с человека так любовно разукрашенные

идеалистические ризы, — в это чудовищное и титаническое десятилетие

одинокими светочами горели удивительные умы ученых.

Аэроплан снизился над Ковной. Зеленое поле, смоченное дождем, быстро

полетело навстречу. Аппарат прокатился и стал. Соскочил на траву пилот.

Пассажиры вышли размять ноги. Закурили папиросы. Шельга в стороне лег на

траву, закинул руки, и чудно было ему глядеть на далекие облака с синеватыми

днищами. Он только что был там, летел среди снежных легких гор, над

лазоревыми провалами.

Его небесный собеседник, Хлынов, стоял, слегка сутулясь, в потертом

пальтишке, около крыла серой рубчатой птицы. Человек как человек, — даже

кепка из Ленинградодежды.

Шельга рассмеялся:

— Здорово все-таки, забавно жить. Черт знает как здорово!

Когда взлетели с ковенского аэродрома, Шельга подсел к Хлынову и

рассказал ему, не называя ничьих имен, все, что знал о необычайных опытах

Гарина и о том, что ими сильно, видимо, заинтересованы за границей.

Хлынов спросил, видел ли Шельга аппарат Гарина.

— Нет. Аппарата никто еще не видал.

— Стало быть, все это — в области догадок и предположений, да еще

приукрашенных фантазией?

Тогда Шельга рассказал о подвале на разрушенной даче, о разрезанных

кусках стали, об ящиках с угольными пирамидками. Хлынов кивал, поддакивал:

— Так, так. Пирамидки. Очень хорошо. Понимаю. Скажите, если это не

слишком секретно, — вы не про инженера Гарина рассказываете?

Шельга минуту молчал, глядя в глаза Хлынову.

— Да, — ответил он, — про Гарина. Вы знаете его?

— Очень, очень способный человек. — Хлынов сморщился, будто взял в

рот кислого. — Необыкновенный человек. Но — вне науки. Честолюбец.

Совершенно изолированная личность. Авантюрист. Циник. Задатки гения.

Непомерный темперамент. Человек с чудовищной фантазией. Но его удивительный

ум всегда возбужден низкими желаниями. Он достигнет многого и кончит

чем-нибудь вроде беспробудного пьянства либо попытается “ужаснуть

человечество”… Гениальному человеку больше, чем кому бы то ни было, нужна

строжайшая дисциплина. Слишком ответственно.

Красноватые пятна снова вспыхнули на щеках Хлынов а.

— Просветленный, дисциплинированный разум — величайшая святыня, чудо

из чудес. На земле, — песчинка во вселенной, — человек — порядка одной

биллионной самой малой величины… И у этой умозрительной частицы, живущей в

среднем шестьдесят оборотов земли вокруг солнца, — разум, охватывающий всю

вселенную… Чтобы постигнуть это, мы должны перейти на язык высшей

математики… Так вот, что вы скажете, если у вас из лаборатории возьмут

какойнибудь драгоценнейший микроскоп и станут им забивать гвозди?.. Так

именно Гарин обращается со своим гением… Я знаю, — он сделал крупное

открытие в области передачи на расстояние инфракрасных лучей. Вы слыхали,

конечно, о лучах смерти Риндель-Мэтьюза? Лучи смерти оказались чистейшим

вздором. Но принцип верен. Тепловые лучи температуры тысячи градусов,

посланные параллельно, — чудовищное орудие для разрушения и военной

обороны. Весь секрет в том, чтобы послать нерассеивающийся луч. Этого до сих

пор не было достигнуто. По вашим рассказам, видимо, Гарину удалось построить

такой аппарат. Если это так, — открытие очень значительное.

— Мне давно уж кажется, — сказал Шельга, — что вокруг этого

изобретения пахнет крупной политикой.

Некоторое время Хлынов молчал, затем даже уши у него вспыхнули.

— Отыщите Гарина, возьмите его за шиворот и вместе с аппаратом верните

в Советский Союз. Аппарат не должен попасть к нашим врагам. Спросите Гарина,

— сознает он свои обязанности? Или он действительно пошляк… Тогда дайте

ему, черт возьми, денег — сколько он захочет… Пусть заводит роскошных

женщин, яхты, гоночные машины… Или убейте его…

Шельга поднял брови. Хлынов положил трубку на столик, откинулся, закрыл

глаза. Аэроплан плыл над деленными ровными квадратами полей, над прямыми

линеечками дорог. Вдали, с высоты, виднелся между синеватыми пятнами озер

коричневый чертеж Берлина.

В половине восьмого поутру, как обычно, Роллинг проснулся на улице Сены

в кровати императора Наполеона. Не открывая глаз, достал из-под подушки

носовой платок и решительно высморкался, выгоняя из себя вместе с остатками

сна вчерашнюю труху ночных развлечений.

Не совсем, правда, свежий, но вполне владеющий мыслями и волей, он

бросил платок на ковер, сел посреди шелковых подушек и оглянулся. Кровать

была пуста, в комнате — пусто. Зоина подушка холодна.

Роллинг нажал кнопку звонка, появилась горничная Зои. Роллинг спросил,

глядя мимо нее: “Мадам?” Горничная подняла плечи, стала поворачивать голову,

как сова. На цыпочках прошла в уборную, оттуда, уже поспешно, — в

гардеробную, хлопнула дверью в ванную и снова появилась в спальне, — пальцы

у нее дрожали с боков кружевного фартучка: “Мадам нигде нет”.

— Кофе, — сказал Роллинг. Он сам налил ванну, сам оделся, сам налил

себе кофе. В доме в это время шла тихая паника, — на цыпочках, шепотом.

Выходя из отеля, Роллинг толкнул локтем швейцара, испуганно кинувшегося

отворять дверь. Он опоздал в контору на двадцать минут.

На бульваре Мальзерб в это утро пахло порохом. На лице секретаря было

написано полное непротивление злу. Посетители выходили перекошенные из

ореховой двери. “У мистера Роллинга неважное настроение сегодня”, —

сообщали они шепотом. Ровно в час мистер Роллинг посмотрел на стенные часы и

сломал карандаш. Ясно, что Зоя Монроз не заедет за ним завтракать. Он медлил

до четверти второго. За эти ужасные четверть часа у секретаря в блестящем

проборе появились два седых волоса. Роллинг поехал завтракать один к

“Грифону”, как обычно.

Хозяин ресторанчика, мосье Грифон, рослый и полный мужчина, бывший

повар и содержатель пивнушки, теперь — высший консультант по Большому

Искусству Вкусовых Восприятии и Пищеварения, встретил Роллинга героическим

взмахом руки. В темносерой визитке, с холеной ассирийской бородой и

благородным лбом, мосье Грифон стоял посреди небольшой залы своего

ресторана, опираясь одной рукой на серебряный цоколь особого сооружения,

вроде жертвенника, где под выпуклой крышкой томилось знаменитое жаркое —

седло барана с бобами.

На красных кожаных диванах вдоль четырех стен за узкими сплошными

столами сидели постоянные посетители — из делового мира Больших бульваров,

женщин — немного. Середина залы была пуста, не считая жертвенника. Хозяин,

вращая головой, мог видеть процесс вкусового восприятия каждого из своих

клиентов. Малейшая гримаска неудовольствия не ускользала от его взора. Мало

того, — он предвидел многое: таинственные процессы выделения соков,

винтообразная работа желудка и вся психология еды, основанная на

воспоминаниях когда-то съеденного, на предчувствиях и на приливах крови к

различым частям тела, — все это было для него открытой книгой.

Подходя со строгим и вместе отеческим лицом, он говорил с

восхитительной грубоватой лаской: “Ваш темперамент, мосье, сегодня требует

рюмки мадеры и очень сухого Пуи, — можете послать меня на гильотину — я не

даю вам ни капли красного. Устрицы, немного вареного тюрбо, крылышко

цыпленка и несколько стебельков спаржи. Эта гамма вернет вам силы”.

Возражать в этом случае мог бы только патагонец, питающийся водяными

крысами.

Мосье Грифон не подбежал, как можно было предполагать, с униженной

торопливостью к прибору химического короля. Нет. Здесь, в академии

пищеварения, миллиардер, и мелкий бухгалтер, и тот, кто сунул мокрый зонтик

швейцару, и тот, кто, сопя, вылез из рольс-ройса, пропахшего гаванами, —

платили один и тот же счет. Мосье Грифон был республиканец и философ. Он с

великодушной улыбкой подал Роллингу карточку и посоветовал взять дыню на

первое, запеченного с трюфелями омара на второе и седло барана. Вина мистер

Роллинг днем не пьет, это известно.

— Стакан виски-сода и бутылку шампанского заморозить, — сквозь зубы

сказал Роллинг.

Мосье Грифон отступил, на секунду в глазах его мелькнули изумление,

страх, отвращение: клиент начинает с водки, оглушающей вкусовые пупырышки в

полости рта, и продолжает шампанским, от которого пучит желудок. Глаза мосье

Грифона потухли, он почтительно наклонил голову: клиент на сегодня потерян,

— примиряюсь.

После третьего стакана виски Роллинг начал мять салфетку. С подобным

темпераментом человек, стоящий на другом конце социальной лестницы, скажем,

Гастон Утиный Нос, сегодня бы еще до заката отыскал Зою Монроз, тварь,

грязную гадину, подобранную в луже, — и всадил бы ей в бок лезвие складного

ножа. Роллингу подобали иные приемы. Глядя в тарелку, где стыл омар с

трюфелями, он думал не о том, чтобы раскровенить нос распутной девке,

сбежавшей ночью из его постели… В мозгу Роллинга, в желтых парах виски,

рождались, скрещивались, извивались чрезвычайно изысканные болезненные идеи

мщения. Только в эти минуты он понял, что значила для него красавица Зоя…

Он мучился, впиваясь ногтями в салфетку.

Лакей убрал нетронутую тарелку. Налил шампанского. Роллинг схватил

стакан и жадно выпил его, — золотые зубы стукнули о стекло. В это время с

улицы в ресторан вскочил Семенов. Сразу увидел Роллинга. Сорвал шляпу,

перегнулся через стол и зашептал:

— Читали газеты?.. Я был только что в морге… Это он… Мы тут ни при

чем… Клянусь под присягой… У нас алиби… Мы всю ночь оставались на

Монмартре, у девочек… Установлено — убийство произошло между тремя и

четырьмя утра, — это из газет, из газет…

Перед глазами Роллинга прыгало землистое, перекошенное лицо. Соседи

оборачивались. Приближался лакей со стулом для Семенова.

— К черту, — проговорил Роллинг сквозь завесу виски, — вы мешаете

мне завтракать…

— Хорошо, извините… Я буду ждать вас на углу в автомобиле…

В парижской прессе все эти дни было тихо, как на лесном озере. Буржуа

зевали, читая передовицы о литературе, фельетоны о театральных постановках,

хронику из жизни артистов.

Этим безмятежным спокойствием пресса подготовляла ураганное наступление

на среднебуржуазные кошельки. Химический концерн Роллинга, закончив

организацию и истребив мелких противников, готовился к большой кампании на

повышение. Пресса была куплена, журналисты вооружены нужными сведениями по

химической промышленности. Для политических передовиков заготовлены

ошеломляющие документы. Две-три пощечины, две-три дуэли устранили глупцов,

пытавшихся лепетать не согласно общим планам концерна.

В Париже настала тишь да гладь. Тиражи газет несколько понизились.

Поэтому чистой находкой оказалось убийство в доме шестьдесят три по улице

Гобеленов.

На следующее утро все семьдесят пять газет вышли с жирными заголовками

о “таинственном и кошмарном преступлении”. Личность убитого не была

установлена, — документы его похищены, — в гостинице он записался под явно

вымышленным именем. Убийство, казалось, было не с целью ограбления, —

деньги и золотые вещи остались при убитом. Трудно было также предположить

месть, — комната номер одиннадцатый носила следы тщательного обыска. Тайна,

все — тайна.

Двухчасовые газеты сообщили протрясающую деталь: в роковой комнате

найдена женская черепаховая шпилька с пятью крупными бриллиантами. Кроме

того, на пыльном полу обнаружены следы женских туфель. От этой шпильки Париж

действительно дрогнул. Убийцей оказалась шикарная женщина. Аристократка?

Буржуазка? Или кокотка из первого десятка? Тайна… Тайна…

Четырехчасовые газеты отдали свои страницы интервью со знаменитейшими

женщинами Парижа. Все они в один голос восклицали: нет, нет и нет, —

убийцей не могла быть француженка, это дело рук немки, бошки. Несколько

голосов бросило намек в сторону Москвы, — намек успеха не имел. Известная

Ми-Ми — из театра “Олимпия” — произнесла историческую фразу: “Я готова

отдаться тому, кто мне раскроет тайну”. Это имело успех.

Словом, во всем Париже один Роллинг, сидя у Грифона, ничего не знал о

происшествии на улице Гобеленов. Он был очень зол и нарочно заставил

Семенова подождать в таксомоторе. Наконец он появился на углу, молча влез в

машину и велел везти себя в морг. Семенов, неистово юля, по дороге рассказал

ему содержание газет.

При упоминании о шпильке с пятью бриллиантами пальцы Роллинга

затрепетали на набалдашнике трости. Близ морга он внезапно рванулся к шоферу

с жестом, приказывающим повернуть, — но сдержался и только свирепо засопел.

В дверях морга была давка. Женщины в дорогих мехах, курносенькие

мидинетки, подозрительные личности из предместий, любопытные консьержки в

вязаных пелеринках, хроникеры с потными носами и смятыми воротничками,

актриски, цепляющиеся за мясистых актеров, — все стремились взглянуть на

убитого, лежавшего в разодранной рубашке и босиком на покатой мраморной

доске головой к полуподвальному окну.

Особенно страшными казались босые ноги его — большие, синеватые, с

отросшими ногтями. Желтомертвое лицо “изуродовано судорогой ужаса”. Бородка

торчком. Женщины жадно стремились к этой оскаленной маске, впивались

расширенными зрачками, тихо вскрикивали, ворковали. Вот он, вот он —

любовник дамы с бриллиантовой шпилькой!

Семенов ужом, впереди Роллинга, пролез сквозь толпу к телу. Роллинг

твердо взглянул в лицо убитого. Рассматривал с секунду. Глаза его

сощурились, мясистый нос собрался складками, блеснули золотые зубы.

— Ну что, ну что, он ведь, он? — зашептал Семенов.

И Роллинг ответил ему на этот раз:

— Опять двойник.

Едва была произнесена эта фраза, из-за плеча Роллинга появилась

светловолосая голова, взглянула ему в лицо, точно сфотографировала, и

скрылась в толпе.

Это был Шельга. Бросив Семенова в морге, Роллинг проехал на улицу Сены.

Там все оставалось по-прежнему — тихая паника. Зоя не появлялась и не

звонила.

Роллинг заперся в спальне и ходил по ковру, рассматривая кончики

башмаков. Он остановился с той стороны постели, где обычно спал. Поскреб

подбородок. Закрыл глаза. И тогда вспомнил то, что его мучило весь день…

“… Роллинг, Роллинг… Мы погибли…”

Это было сказано тихим, безнадежным голосом Зои. Это было сегодня

ночью, — он внезапно посреди разговора заснул. Голос Зои не разбудил его,

— не дошел до сознания. Сейчас ее отчаянные слова отчетливо зазвучали в

ушах.

Роллинга подбросило, точно пружиной… Итак, — странный припадок

Гарина на бульваре Мальзерб; волнение Зои в кабаке “Ужин Короля”; ее

настойчивые вопросы: какие именно бумаги мог похитить Гарин из кабинета?

Затем — “Роллинг, Роллинг, мы погибли…” Ее исчезновение. Труп двойника в

морге. Шпилька с бриллиантами. Именно вчера, — он помнил, — в пышных

волосах Зои сияло пять камней.

В цепи событий ясно одно: Гарин прибегает к испытанному приему с

двойником, чтобы отвести от себя удар. Он похищает автограф Роллинга, чтобы

подбросить его на место убийства и привести полицию на бульвар Мальзерб.

При всем хладнокровии Роллинг почувствовал, что спинному хребту

холодно. “Роллинг, Роллинг, мы погибли…” Значит, она предполагала, она

знала про убийство. Оно произошло между тремя и четырьмя утра. (В половине

пятого явилась полиция.) Вчера, засыпая, Роллинг слышал, как часы на камине

пробили три четверти второго. Это было его последним восприятием внешних

звуков. Затем Зоя исчезла. Очевидно, она кинулась на улицу Гобеленов, чтобы

уничтожить следы автографа.

Каким образом Зоя могла знать так точно про готовящееся убийство? —

только в том случае, если она его сама подготовила. — Роллинг подошел к

камину, положил локти на мраморную доску и закрыл лицо руками. — Но почему

же тогда она прошептала ему с таким ужасом: “Роллинг, Роллинг, мы

погибли!..” Что-то вчера произошло, — перевернуло ее планы. Но что? И в

какую минуту?.. В театре, в кабаке, дома?..

Предположим, ей нужно было исправить какую-то ошибку. Удалось ей или

нет? Гарин жив, автограф покуда не обнаружен, убит двойник. Спасает это или

губит? Кто убийца — сообщник Зои или сам Гарин?

И почему, почему, почему Зоя исчезла? Отыскивая в памяти эту минуту —

перелом в Зоином настроении, Роллинг напрягал воображение, привыкшее к

совсем другой работе. У него трещал мозг. Он припоминал — жест за жестом,

слово за словом — все вчерашнее поведение Зои.

Он чувствовал, если теперь же, у камина, не поймет до мелочей всего

происшедшего, то это — проигрыш, поражение, гибель. За три дня до большого

наступления на биржу достаточно намека на его имя в связи с убийством, и —

непомерный биржевой скандал, крах… Удар по Роллингу будет ударом по

миллиардам, двигающим в Америке, Китае, Индии, Европе, в африканских

колониях тысячами предприятий. Нарушится точная работа механизма… Железные

дороги, океанские линии, рудники, заводы, банки, сотни тысяч служащих,

миллионы рабочих, десятки миллионов держателей ценностей — все это

заскрипит, застопорится, забьется в панике…

Роллинг попал в положение человека, не знающего, с какой стороны его

ткнут ножом. Опасность была смертельной. Воображение его работало так, будто

за каждый протекающий в секунду отрезок мысли платили по миллиону долларов.

Эти четверть часа у камина могли быть занесены в историю наравне с известным

присутствием духа у Наполеона на Аркольском мосту.

Но Роллинг, этот собиратель миллиардов, фигура почти уже символическая,

в самую решительную для себя минуту (опять-таки первый раз в жизни) внезапно

предался пустому занятию, стоя с раздутыми ноздрями перед зеркалом и не видя

в нем своего изображения. Вместо анализа поступков Зои он стал воображать ее

самое — ее тонкое, бледное лицо, мрачно-ледяные глаза, страстный рот. Он

ощущал теплый запах ее каштановых волос, прикосновение ее руки. Ему начало

казаться, будто он, Роллинг, весь целиком, — со всеми желаниями, вкусами,

честолюбием, жадностью к власти, с дурными настроениями (атония кишок) и

едкими думами о смерти, — переселился в новое помещение, в умную, молодую,

привлекательную женщину. Ее нет. И он будто вышвырнут в ночную слякоть. Он

сам себе перестал быть нужен. Ее нет. Он без дома. Какие уж там мировые

концерны, — тоска, тоска голого, маленького, жалкого человека.

Это поистине удивительное состояние химического короля было прервано

стуком двух подошв о ковер. (Окно спальни — в первом этаже, — выходившее в

парк, было раскрыто.) Роллинг вздрогнул всем телом. В каминном зеркале

появилось изображение коренастого человека с большими усами и сморщенным

лбом. Он нагнул голову и глядел на Роллинга не мигая.

— Что вам нужно? — завизжал Роллинг, не попадая рукой в задний карман

штанов, где лежал браунинг. Коренастый человек, видимо, ожидал этого и

прыгнул за портьеру. Оттуда он снова выставил голову.

— Спокойно. Не кричите. Я не собираюсь убивать или грабить, — он

поднял ладони, — я пришел по делу.

— Какое здесь может быть дело? — отправляйтесь по делу на бульвар

Мальзерб, сорок восемь бис, от одиннадцати до часу… Вы влезли в окно, как

вор и негодяй.

— Виноват, — вежливо ответил человек, — моя фамилия Леклер, меня

зовут Гастон. У меня военный орден и чин сержанта. Я никогда не работаю по

мелочам и вором не был. Советую вам, немедленно принести мне извинения,

мистер Роллинг, без которых наш дальнейший разговор не может состояться…

— Убирайтесь к дьяволу! — уже спокойнее сказал Роллинг.

— Если я уберусь по этому адресу, то небезызвестная вам мадемуазель

Монроз погибла.

У Роллинга прыгнули щеки. Он сейчас же подошел к Гастону. Тот сказал

почтительно, как подобает говорить с обладателем миллиардов, и вместе с

оттенком грубоватой дружественности, как говорят с мужем своей любовницы:

— Итак, сударь, вы извиняетесь?

— Вы знаете, где скрывается мадемуазель Монроз?

— Итак, сударь, чтобы продолжить наш разговор, я должен понять, что вы

извиняетесь передо мной?

— Извиняюсь, — заорал Роллинг.

— Принимаю! — Гастон отошел от окна, привычным движением расправил

усы, откашлянулся и сказал: — Зоя Монроз в руках убийцы, о котором кричит

весь Париж.

— Где она? (У Роллинга затряслись губы.)

— В Вилль Давре, близ парка Сен-Клу, в гостинице для случайных

посетителей, в двух шагах от музея Гамбетты. Вчера ночью я проследил их в

автомобиле до Вилль Давре, сегодня я точно установил адрес.

— Она добровольно бежала с ним?

— Вот это именно я больше всего хотел бы знать, — ответил Гастон так

зловеще, что Роллинг изумленно оглянул его.

— Позвольте, господин Гастон, я не совсем понимаю, какое ваше участие

во всей этой истории? Какое вам дело до мадемуазель Монроз? Каким образом вы

по ночам следите за ней, устанавливаете место ее нахождения?

— Довольно! — Гастон благородным жестом протянул перед собой руку. —

Я вас понимаю. Вы должны были поставить мне этот вопрос. Отвечаю вам: я

влюблен, и я ревнив…

— Ага! — сказал Роллинг.

— Вам нужны подробности? — вот они: сегодня ночью, выходя из кафе,

где я пил стакан грога, я увидел мадемуазель Монроз. Она мчалась в наемном

автомобиле. Лицо ее было ужасно. Вскочить в такси, броситься за нею вслед

было делом секунды. Она остановила машину на улице Гобеленов и вошла в

подъезд дома шестьдесят три. (Роллинг моргнул, будто его кольнули.) Вне себя

от ревнивых предчувствий, я ходил по тротуару мимо дома шестьдесят три. —

Ровно в четверть пятого мадемуазель Монроз вышла не из подъезда, как я

ожидал, а из ворот в стене парка, примыкающего к дому шестьдесят три. Ее за

плечи придерживал человек с черной бородкой, одетый в коверкот и серую

шляпу. Остальное вы знаете.

Роллинг опустился на стул (эпохи крестовых походов) и долго молчал,

впившись пальцами в резные ручки… Так вот они — недостающие данные…

Убийца — Гарин. Зоя — сообщница… Преступный план очевиден. Они убили

двойника на улице Гобеленов, чтобы впутать в грязную историю его, Роллинга,

и, шантажируя, выманить деньги на постройку аппарата. Честный сержант и

классический дурак, Гастон, случайно обнаруживает преступление. Все ясно.

Нужно действовать решительно и беспощадно.

Глаза Роллинга зло вспыхнули. Он встал, ногой отпихнул стул.

— Я звоню в полицию. Вы поедете со мной в Вилль Давре.

Гастон усмехнулся, большие усы его поползли вкось.

— Мне кажется, мистер Роллинг, будет благоразумнее не вмешивать

полицию в эту историю. Мы обойдемся своими силами.

— Я желаю арестовать убийцу и его сообщницу и предать негодяев в руки

правосудия. — Роллинг выпрямился, голос его звучал как сталь.

Гастон сделал неопределенный жест.

— Так-то оно так… Но у меня есть шесть надежных молодцов, видавших

виды… Через час в двух автомобилях я мог бы доставить их в Вилль Давре…

А с полицией, уверяю вас, не стоит связываться…

Роллинг только фыркнул на это и взял с каминной полки телефонную

трубку. Гастон с еще большей быстротой схватил его за руку.

— Не звоните в полицию.

— Почему?

— Потому, что глупее этого ничего нельзя придумать… (Роллинг опять

потянулся за трубкой.) Вы редкого ума человек, мосье Роллинг, неужели вы не

понимаете, — есть вещи, которые не говорятся прямо… умоляю вас — не

звонить… Фу, черт!.. Да потому, что после этого звонка мы с вами оба

попадем на гильотину… (Роллинг в бешенстве толкнул его в грудь и вырвал

трубку. Гастон живо оглянулся и в самое ухо Роллинга прошептал.) По вашему

указанию мадемуазель Зоя поручила мне отправить облегченной скоростью к

Аврааму одного русского инженера на улице Гобеленов, шестьдесят три. Этой

ночью поручение исполнено. Сейчас нужно десять тысяч франков — в виде

аванса моим малюткам. Деньги у вас с собой?..

Через четверть часа на улицу Сены подъехала дорожная машина с поднятым

верхом. Роллинг стремительно вскочил в нее. Покуда машина делала на узкой

улице поворот, из-за выступа дома вышел Шельга и прицепился к автомобилю, к

задней части кузова.

Машина пошла по набережной. На Марсовом поле, в том месте, где некогда

Робеспьер, с колосьями в руке, клялся перед жертвенником Верховного Существа

заставить человечество подписать великий колдоговор на вечный мир и вечную

справедливость, — теперь возвышалась Эйфелева башня; два с половиной

миллиона электрических свечей мигали и подмигивали на ее стальных

переплетах, разбегались стрелами, очерчивали рисунки и писали над Парижем

всю ночь: “Покупайте практичные и дешевые автомобили господина Ситроена…”

Ночь была сыроватая и теплая. За открытым окном, от низкого потолка до

самого пола, невидимые листья принимались шелестеть и затихали. В комнате —

во втором этаже гостиницы “Черный Дрозд” — было темно и тихо. Влажный

аромат парка смешивался с запахом духов. Ими был пропитан ветхий штоф на

стенах, истертые ковры и огромная деревянная кровать, приютившая за долгие

годы вереницы любовников. Это было доброе старое место для любовного

уединения. Деревья шелестели за окном, ветерок доносил из парка запах земли

и грусти, теплая кровать убаюкивала короткое счастье любовников.

Рассказывают даже, что в этой комнате Беранже сочинял свои песенки. Времена

изменились, конечно. Торопливым любовникам, выскочившим на часок из кипящего

Парижа, ослепленным огненными воплями Эйфелевой башни, было не до шелеста

листьев, не до любви. Нельзя же, в самом деле, в наши дни мечтательно гулять

по бульвару, засунув в жилетный карман томик Мюссе. Нынче — все на

скорости, все на бензине. “Алло, малютка, в нашем распоряжении час двадцать

минут! Нужно успеть в кино, скушать обед и полежать в кровати. Ничего не

поделаешь, Ми-Ми, это — цивилизация”.

Все же ночь за окном в гостинице “Черный Дрозд”, темные кущи лип и

нежные трещотки древесных лягушек не принимали участия в общем ходе

европейской цивилизации. Было очень тихо и очень покойно. В комнате

скрипнула дверь, послышались шаги по ковру. Неясное очертание человека

остановилось посреди комнаты. Он сказал негромко (по-русски):

— Нужно решаться. Через тридцать — сорок минут подадут машину. Что же

— да или нет?

На кровати пошевелились, но не ответили. Он подошел ближе:

— Зоя, будьте же благоразумны.

В ответ невесело засмеялись. Гарин нагнулся к лицу Зои, всмотрелся, сел

в ногах на постель.

— Вчерашнее приключение мы зачеркнем. Началось оно несколько необычно,

кончилось в этой постели, — вы находите, что банально? Согласен.

Зачеркнуто. Слушайте, я не хочу никакой другой женщины, кроме вас, — что

поделаешь?

— Пошло и глупо, — сказала Зоя.

— Совершенно с вами согласен. Я пошляк, законченный, первобытный.

Сегодня я думал: ба, вот для чего нужны деньги, власть, слава, — обладать

вами. Дальше, когда вы проснулись, я вам доложил мою точку зрения:

расставаться с вами я не хочу и не расстанусь.

— Ого! — сказала Зоя.

— “Ого” — ровно ничего не говорит. Я понимаю, — вы, как женщина

умная и самолюбивая, ужасно возмущены, что вас принуждают. Что ж поделаешь!

Мы связаны кровью. Если вы уйдете к Роллингу, я буду бороться. А так как я

пошляк, то отправлю на гильотину и Роллинга, и вас, и себя.

— Вы это уже говорили, — повторяетесь.

— Разве вас это не убеждает?

— Что вы предлагаете мне взамен Роллинга? Я женщина дорогая.

— Оливиновый пояс.

— Что?

— Оливиновый пояс. Гм! Объяснять это очень сложно. Нужен свободный

вечер и книги под руками. Через двадцать минут мы должны ехать. Оливиновый

пояс — это власть над миром. Я найму вашего Роллинга в швейцары, — вот что

такое Оливиновый пояс. Он будет в моих руках через два года. Вы станете не

просто богатой женщиной, вернее — самой богатой на свете. Это скучно. Но —

власть! Упоение небывалой на земле властью. Средства для этого у нас

совершеннее, чем у Чингисхана. Вы хотите божеских почестей? Мы прикажем

построить вам храмы на всех пяти материках и ваше изображение увенчивать

виноградом.

— Какое мещанство!

— Я не шучу сейчас. Захотите, и будете наместницей бога или черта, —

что вам больше по вкусу. Вам придет желание уничтожать людей, — иногда в

этом бывает потребность, — ваша власть надо всем человечеством. Такая

женщина, как вы, Зоя, найдет применение сказочным сокровищам Оливинового

пояса. Я предлагаю выгодную партию. Два года борьбы — и я проникну сквозь

Оливиновый пояс. Вы не верите?..

Помолчав, Зоя проговорила тихо:

— Почему я одна должна рисковать. Будьте смелы и вы.

Гарин, казалось, силился в темноте увидеть ее глаза, затем — почти

печально, почти нежно — сказал:

— Если нет, тогда уйдите. Я не буду вас преследовать. Решайте

добровольно.

Зоя коротко вздохнула. Села на постели, подняла руки, оправляя волосы

(это было хорошим знаком).

— В будущем — Оливиновый пояс. А сейчас что у вас? — спросила она,

держа в зубах шпильки.

— Сейчас — мой аппарат и угольные пирамидки. Вставайте. Идемте в мою

комнату, я покажу аппарат.

— Не много. Хорошо, я посмотрю. Идемте.

В комнате Гарина окно с балконной решеткой было закрыто и занавешено. У

стены стояли два чемодана. (Он жил в “Черном Дрозде” уже больше недели.)

Гарин запер дверь на ключ. Зоя села, облокотилась, заслонила лицо от света

потолочной лампы. Ее дождевое шелковое пальто травяного цвета было помято,

волосы небрежно прибраны, лицо утомленное, — такой она была еще

привлекательнее. Гарин, раскрывая чемодан, посматривал на нее обведенными

синевой блестящими глазами.

— Вот мой аппарат, — сказал он, ставя на стол два металлических

ящика: один — узкий, в виде отрезка трубы, другой — плоский,

двенадцатигранный — втрое большего диаметра.

Он составил оба ящика, скрепил их анкерными болтами. Трубку направил

отверстием к каменной решетке, у двенадцатигранного кожуха откинул

сферическую крышку. Внутри кожуха стояло на ребре бронзовое кольцо с

двенадцатью фарфоровыми чашечками.

— Это — модель, — сказал он, вынимая из второго чемодана ящик с

пирамидками, — она не выдержит и часа работы. Аппарат нужно строить из

чрезвычайно стойких материалов, в десять раз солиднее. Но он вышел бы

слишком тяжелым, а мне приходится все время передвигаться. (Он вложил в

чашечки кольца двенадцать пирамидок.) Снаружи вы ничего не увидите и не

поймете. Вот чертеж, продольный разрез аппарата. — Он наклонился над Зоиным

креслом (вдохнул запах ее волос), развернул чертежик размером в половину

листа писчей бумаги. — Вы хотели, Зоя, чтобы я также рискнул всем в нашей

игре… Смотрите сюда… Это основная схема…

Это просто, как дважды два. Чистая случайность, что это до сих пор не

было построено. Весь секрет в гиперболическом зеркале (А), напоминающем

формой зеркало обыкновенного прожектора, и в кусочке шамонита (В), сделанном

также в виде гиперболической сферы. Закон гиперболических зеркал таков…

Лучи света, падая на внутреннюю поверхность гиперболического зеркала,

сходятся все в одной точке, в фокусе гиперболы. Это известно. Теперь вот что

неизвестно: я помещаю в фокусе гиперболического зеркала вторую гиперболу

(очерченную, так сказать, навыворот) — гиперболоид вращения, выточенный из

тугоплавкого, идеально полирующегося минерала — шамонита (В), — залежи его

на севере России неисчерпаемы. Что же получается с лучами?

Лучи, собираясь в фокусе зеркала (А), падают на поверхность

гиперболоида (В) и отражаются от него математически параллельно, — иными

словами, гиперболоид (В) концентрирует все лучи в один луч, или в “лучевой

шнур” любой толщины. Переставляя микрометрическим винтом гиперболоид (В), я

по желанию увеличиваю или уменьшаю толщину “лучевого шнура”. Потеря его

энергии при прохождении через воздух ничтожна. При этом я могу довести его

(практически) до толщины иглы.

При этих словах Зоя поднялась, хрустнула пальцами и снова села,

обхватила колено.

— Во время первых опытов я брал источником света несколько обычных

стеариновых свечей. Путем установки гиперболоида (В) я доводил “лучевой

шнур” до толщины вязальной спицы и легко разрезывал им дюймовую доску. Тогда

же я понял, что вся задача — в нахождении компактных и чрезвычайно могучих

источников лучевой энергии. За три года работы, стоившей жизни двоим моим

помощникам, была создана вот эта угольная пирамидка. Энергия пирамидок

настолько уже велика, что, помещенные в аппарат, — как вы видите, — и

зажженные (горят около пяти минут), они дают “лучевой шнур”, способный в

несколько секунд разрезать железнодорожный мост… Вы представляете, какие

открываются возможности? В природе не существует ничего, что бы могло

сопротивляться силе “лучевого шнура”… Здания, крепости, дредноуты,

воздушные корабли, скалы, горы, кора земли — все пронижет, разрушит,

разрежет мой луч…

Гарин внезапно оборвал и поднял голову, прислушиваясь. За окном шуршал

и скрипел гравий, замирая работали моторы. Он прыгнул к окну и проскользнул

за портьеру. Зоя глядела, как за пыльным малиновым бархатом неподвижно

стояло очертание Гарина, затем оно содрогнулось. Он выскользнул из-за

портьеры.

— Три машины и восемь человек, — сказал он шепотом, — это за нами.

Кажется — автомобиль Роллинга. В гостинице только мы и привратница. (Он

живо вынул из ночного столика револьвер и сунул в карман пиджака.) Меня-то

уж, во всяком случае, не выпустят живым… — Он весело вдруг почесал сбоку

носа. — Ну, Зоя, решайте: да или нет? Другой такой минуты не выберешь.

— Вы с ума сошли, — лицо Зои вспыхнуло, помолодело, — спасайтесь!..

Гарин только вскинул бородкой.

— Восемь человек, вздор, вздор! — Он приподнял аппарат и повернул его

дулом к двери. Хлопнул себя по карману. Лицо его внезапно осунулось.

— Спички, — прошептал он, — нет спичек…

Быть может, он сказал это нарочно, чтобы испытать Зою. Быть может, и

вправду в кармане не оказалось спичек, — от них зависела жизнь. Он глядел

на Зою, как животное, ожидая смерти. Она, будто во сне, сняла с кресла

сумочку, вынула коробку восковых спичек. Протянула медленно, с трудом. Беря,

он ощутил пальцами ее ледяную узкую руку.

Внизу по винтовой лестнице поднимались шаги, поскрипывая осторожно.

Несколько человек остановились за дверью. Было слышно их дыхание. Гарин

громко спросил по-французски:

— Кто там?

— Телеграмма, — ответил грубый голос, — отворите!..

Зоя молча схватила Гарина за плечи, затрясла головой. Он увлек ее в

угол комнаты, силой посадил на ковер. Сейчас же вернулся к аппарату,

крикнул:

— Подсуньте телеграмму под дверь.

— Когда говорят — отворите, нужно отворять, — зарычал тот же голос.

Другой, осторожный, спросил:

— Женщина у вас?

— Да, у меня.

— Выдайте ее, вас оставим в покое.

— Предупреждаю, — свирепо проговорил Гарин, — если вы не уберетесь к

черту, через минуту ни один из вас не останется в живых…

— О-ля-ля!.. О-хо-хо!.. Гы-гы!.. — завыли, заржали голоса, и на дверь

навалились, завертелась фарфоровая ручка, посыпались с косяков куски

штукатурки. Зоя не сводила глаз с лица Гарина. Он был бледен, движения

быстры и уверенны. Присев на корточки, он прикручивал в аппарате

микрометрический винт. Вынул несколько спичек и положил на стол рядом с

коробкой. Взял револьвер и выпрямился, ожидая. Дверь затрещала. Вдруг от

удара посыпалось оконное стекло, колыхнулась портьера. Гарин сейчас же

выстрелил в окно. Присел, чиркнул спичкой, сунул ее в аппарат и захлопнул

сферическую крышку.

Прошла всего секунда тишины после его выстрела. И сейчас же началась

атака одновременно на дверь и на окно. В дверь стали бить чем-то тяжелым, от

филенок полетели щепы. Портьера на окне завилась и упала вместе с карнизом.

— Гастон! — вскрикнула Зоя. Через железную решетку окна лез Утиный

Нос, держа во рту нож-наваху. Дверь еще держалась. Гарин, белый как бумага,

прикручивал микрометрический винт, в левой руке его плясал револьвер. В

аппарате билось, гудело пламя. Кружочек света на стене (против дула

аппарата) уменьшался, — задымились обои. Гастон, косясь на револьвер,

двигался вдоль стены, весь подбирался перед прыжком. Нож он держал уже в

руке, по-испански — лезвием к себе. Кружочек света стал ослепительной

точкой. В разбитые филенки двери лезли усатые морды… Гарин схватил обеими

руками аппарат и дулом направил его на Утиного Носа…

Зоя увидела: Гастон разинул рот, не то чтобы крикнуть, не то чтобы

заглотнуть воздух… Дымная полоса прошла поперек его груди, руки поднялись

было и упали. Он опрокинулся на ковер. Голова его вместе с плечами, точно

кусок хлеба, отвалилась от нижней части туловища.

Продолжение романа.

Целительная сила природы
Добавить комментарий