Гиперболоид инженера Гарина_продолжение_3. Алексей Толстой

Толстой а.н.

Предыдущая часть романа

Янсен ждал у трапа. Зоя медлила, — все еще глядела рассеянным взором

на зыбкие от зноя очертания Неаполя, уходящего вверх террасами, на

терракотовые стены и башни древней крепости над городом, на лениво курящуюся

вершину Везувия. Было безветренно, и море — зеркально.

Множество лодок лениво двигалось по заливу. В одной стоя греб кормовым

веслом высокий старик, похожий на рисунки Микеланджело. Седая борода падала

на изодранный, в заплатках, темный плащ, короной взлохмачены седые кудри.

Через плечо — холщовая сума.

Это был известный всему свету Пеппо, нищий.

Он выезжал в собственной лодке просить милостыню. Вчера Зоя швырнула

ему с борта стодолларовую бумажку. Сегодня он снова направлял лодку к

«Аризоне». Пеппо был последним романтиком старой Италии, возлюбенной богами

и музами. Все это ушло невозвратно. Никто уж больше не плакал, счастливыми

глазами глядя на старые камни. Сгнили на полях войны те художники, кто,

бывало, платил звонкий золотой, рисуя Пеппо среди развалин дома Цецилия

Юкундуса в Помпее. Мир стал скучен.

Медленно поворачивая весло, Пеппо проплыл вдоль зеленоватого от

отсветов борта «Аризоны», поднял великолепное, как медаль, морщинистое лицо

с косматыми бровями и протянул руку. Он требовал жертвоприношения. Зоя,

перегнувшись вниз, спросила его поитальянски:

— Пеппо, отгадай, — чет или нечет?

— Чет, синьора.

Зоя бросила ему в лодку пачку новеньких ассигнаций.

— Благодарю, прекрасная синьора, — величественно сказал Пеппо.

Больше нечего было медлить. Зоя загадала на Пеппо: приплывет к лодке

старый нищий, ответит «чет», — все будет хорошо.

Все же мучили дурные предчувствия: а вдруг в отеле «Сплендид» засада

полиции? Но повелительный голос звучал в ушах: «… Если вам дорога жизнь

вашего друга…» Выбора не было.

Зоя спустилась в шлюпку. Янсен сел на руль, весла взмахнули, и

набережная Санта Лючия полетела навстречу, — дома с наружными лестницами, с

бельем и тряпьем на веревках, узкие улички ступенями в гору, полуголые

ребятишки, женщины у дверей, рыжие козы, устричные палатки у самой воды и

рыбацкие сети, раскинутые на граните.

Едва шлюпка коснулась зеленых свай набережной, сверху, по ступеням,

полетела куча оборванцев, продавцов кораллов и брошек, агентов гостиниц.

Размахивая бичами, орали парные извозчики, полуголые мальчишки кувыркались

под ногами, завывая, просили сольди у прекрасной форестьеры.

— «Сплендид», — сказала Зоя, садясь вместе с Янсеном в коляску.

У портье гостиницы Зоя спросила, нет ли корреспонденции на имя мадам

Ламоль? Ей подали радиотелефонограмму без подписи: «Ждите до вечера

субботы». Зоя пожала плечами, заказала комнаты и поехала с Янсеном

осматривать город. Янсен предложил — музей.

Зоя скользила скучающим взором по застывшим навеки красавицам

Возрождения, — они навьючивали на себя несгибающуюся парчу, не стригли

волос, видимо, не каждый день брали ванну и гордились такими мощными плечами

и бедрами, которых бы постыдилась любая рыночная торговка в Париже. Еще

скучнее было смотреть на мраморные головы императоров, на лица позеленевшей

бронзы — лежать бы им в земле… на детскую порнографию помпейских фресок.

Нет, у древнего Рима и у Возрождения был дурной вкус. Они не понимали

остроты цинизма. Довольствовались разведенным вином, неторопливо целовались

с пышными и добродетельными женщинами, гордились мускулами и храбростью. Они

с уважением волочили за собой прожитые века. Они не знали, что такое делать

двести километров в час на гоночной машине. Или при помощи автомобилей,

аэропланов, электричества, телефонов, радио, лифтов, модных портных и

чековой книжки (в пятнадцать минут по чеку вы получаете золота столько,

сколько не стоил весь древний Рим) выдавливать из каждой минуты жизни до

последней капли все наслаждения.

— Янсен, — сказала Зоя. (Капитан шел на полшага сзади, прямой,

медно-красный, весь в белом, выглаженный и готовый на любую глупость.) —

Янсен, мы теряем время, мне скучно.

Они поехали в ресторан. Между блюдами Зоя вставала, закидывала на плечи

Янсену голую прекрасную руку и танцевала с ничего не выражающим лицом, с

полузакрытыми веками. На нее «бешено» обращали внимание. Танцы возбуждали

аппетит и жажду. У капитана дрожали ноздри, он глядел в тарелку, боясь

выдать блеск глаз. Теперь он знал, какие бывают любовницы у миллиардеров.

Такой нежной, длинной, нервной спины ни разу еще не ощущала его рука во

время танцев, ноздри никогда не вдыхали такого благоухания кожи и духов. А

голос — певучий и насмешливый… А умна… А шикарна…

Когда выходили из ресторана, Янсен спросил:

— Где мне прикажете быть этой ночью — на яхте или в гостинице?

Зоя взглянула на него быстро и странно и сейчас же отвернула голову, не

ответила.

Зоя опьянела от вина и танцев. «О-ла-ла, как будто я должна отдавать

отчет». Входя в подъезд гостиницы, она оперлась о каменную руку Янсена.

Портье, подавая ключ, скверно усмехнулся черномазо-неаполитанской рожей. Зоя

вдруг насторожилась:

— Какие-нибудь новости?

— О, никаких, синьора.

Зоя сказала Янсену:

— Пойдите в курительную, выкурите папиросу, если вам не надоело со

мной болтать, — я позвоню…

Она легко пошла по красному ковру лестницы. Янсен стоял внизу. На

повороте она обернулась, усмехнулась. Он, как пьяный, пошел в курительную и

сел около телефона. Закурил, — так велела она. Откинувшись, — представлял:

…Она вошла к себе… Сняла шляпу, белый суконный плащ… Не спеша,

ленивыми, слегка неумелыми, как у подростка, движениями начала

раздеваться… Платье упало, она перешагнула через него. Остановилась перед

зеркалом… Соблазнительная, всматривающаяся большими зрачками в свое

отражение… Да, да, она не торопится, — таковы женщины… О, капитан Янсен

умеет ждать… Ее телефон — на ночном столике… Стало быть, он увидит ее в

постели… Она оперлась о локоть, протянула руку к аппарату…

Но телефон не звонил. Янсен закрыл глаза, чтобы не видеть проклятого

аппарата… Фу, в самом деле, нельзя же быть влюбленным, как мальчишка… А

вдруг она передумала? Янсен вскочил. Перед ним стоял Роллинг У капитана вся

кровь ударила в лицо.

— Капитан Янсен, — проговорил Роллинг скрипучим голосом, — благодарю

вас за ваши заботы о мадам Ламоль, на сегодня она больше не нуждается в них.

Предлагаю вам вернуться к вашим обязанностям…

— Есть, — одними губами произнес Янсен.

Роллинг сильно изменился за этот месяц, — лицо его потемнело, глаза

ввалились, бородка черно-рыжеватой щетиной расползлась по щекам. Он был в

теплом пиджаке, карманы на груди топорщились, набитые деньгами и чековыми

книжками… «Левой в висок, — правой наискось, в скулу, и — дух вон из

жабы… — железные кулаки у капитана Янсена наливались злобой. Будь Зоя

здесь в эту секунду, взгляни на капитана, от Роллинга остался бы мешок

костей.

— Я буду через час на «Аризоне», — нахмурясь, повелительно сказал

Роллинг.

Янсен взял со стола фуражку, надвинул глубоко, вышел. Вскочил на

извозчика: «На набережную!» Казалось, каждый прохожий усмехался, глядя на

него: «Что, надавали по щекам!» Янсен сунул извозчику горсть мелочи и

кинулся в шлюпку: «Греби, собачьи дети». Взбежав по трапу на борт яхты,

зарычал на помощника: «Хлев на палубе!» Заперся на ключ у себя в каюте и, не

снимая фуражки, упал на койку. Он тихо рычал.

Ровно через час послышался оклик вахтенного, и ему ответил с воды

слабый голос. Заскрипел трап. Весело, звонко крикнул помощник капитана:

— Свистать всех наверх!

Приехал хозяин. Спасти остатки самолюбия можно было, только встретив

Роллинга так, будто ничего не произошло на берегу. Янсен достойно и спокойно

вышел на мостик. Роллинг поднялся к нему, принял рапорт об отличном

состоянии судна и пожал руку. Официальная часть была кончена. Роллинг

закурил сигару, — маленький, сухопутный, в теплом темном костюме,

оскорбляющем изящество «Аризоны» и небо над Неаполем.

Была уже полночь. Между мачтами и реями горели созвездия. Огни города и

судов отражались в черной, как базальт, воде залива. Взвыла и замерла сирена

буксирного пароходика. Закачались вдали маслянисто-огненные столбы.

Роллинг, казалось, был поглощен сигарой, — понюхивал ее, пускал

струйки дыма в сторону капитана. Янсен, опустив руки, официально стоял перед

ним.

— Мадам Ламоль пожелала остаться на берегу, — сказал Роллинг, — это

каприз, но мы, американцы, всегда уважаем волю женщины, будь это даже явное

сумасбродство.

Капитан принужден был наклонить голову, согласиться с хозяином. Роллинг

поднес к губам левую руку, пососал кожу на верхней стороне ладони.

— Я останусь на яхте до утра, быть может, весь завтрашний день…

Чтобы мое пребывание не было истолковано как-нибудь вкривь и вкось…

(Пососав, он поднес руку к свету из открытой двери каюты.) Э, так вот…

вкривь и вкось… (Янсен глядел теперь на его руку, на ней были следы от

ногтей.) Удовлетворяю ваше любопытство: я жду на яхту одного человека. Но он

меня здесь не ждет. Он должен прибыть с часу на час. Распорядитесь

немедленно донести мне, когда он поднимется на борт. Покойной ночи.

У Янсена пылала голова. Он силился что-нибудь понять. Мадам Ламоль

осталась на берегу. Зачем? Каприз… Или она ждет его? Нет, — а свежие

царапины на руке хозяина… Что-то случилось… А вдруг она лежит на кровати

с перерезанным горлом? Или в мешке на дне залива? Миллиардеры не стесняются.

За ужином в кают-компании Янсен потребовал стакан виски без содовой,

чтобы как-нибудь прояснило мозги. Помощник капитана рассказывал газетную

сенсацию — чудовищный взрыв в германских заводах Анилиновой компании,

разрушение близлежащего городка и гибель более чем двух тысяч человек.

Помощник капитана говорил:

— Нашему хозяину адски везет. На гибели анилиновых заводов он

зарабатывает столько, что купит всю Германию вместе с потрохами,

Гогенцоллернами и социал-демократами. Пью за хозяина.

Янсен унес газеты к себе в каюту. Внимательно прочитал описание взрыва

и разные, одно нелепее другого, предположения о причинах его. Именем

Роллинга пестрели столбцы. В отделе мод указывалось, что с будущего сезона в

моде — борода, покрывающая щеки, и высокий котелок вместо мягкой шляпы. В

«Экзельсиор» на первой странице — фотография «Аризоны» и в овале —

прелестная голова мадам Ламоль. Глядя на нее, Янсен потерял присутствие

духа. Тревога его все росла.

В два часа ночи он вышел из каюты и увидел Роллинга на верхней палубе,

в кресле. Янсен вернулся каюту. Сбросил платье, на голое тело надел легкий

костюм из тончайшей шерсти, фуражку, башмаки и бумажник завязал в резиновый

мешок. Пробили склянки — три. Роллинг все еще сидел в кресле. В четыре он

продолжал сидеть в кресле, но силуэт его с ушедшей в плечи головой казался

неживым, — он спал. Через минуту Янсен неслышно спустился по якорной цепи в

воду и поплыл к набережной.

— Мадам Зоя, не беспокойте себя напрасно: телефон и звонки перерезаны.

Зоя опять присела на край постели. Злая усмешка дергала ее губы. Стась

Тыклинский развалился посреди комнаты в кресле, — крутил усы, рассматривал

свои лакированные полуботинки. Курить он все же не смел, — Зоя решительно

запретила, а Роллинг строго наказал проявлять вежливость с дамой.

Он пробовал рассказывать о своих любовных похождениях в Варшаве и

Париже, но Зоя с таким презрением смотрела в глаза, что у него деревенел

язык. Приходилось помалкивать. Было уже около пяти утра. Все попытки Зои

освободиться, обмануть, обольстить не привели ни к чему.

— Все равно, — сказала Зоя, — так или иначе я дам знать полиции.

— Прислуга в отеле подкуплена, даны очень большие деньги.

— Я выбью окно и закричу, когда на улице будет много народу.

— Это тоже предусмотрено. И даже врач нанят, чтобы установить ваши

нервные припадки. Мадам, вы, так сказать, для внешнего света на положении

жены, пытающейся обмануть мужа. Вы — вне закона. Никто не поможет и не

поверит. Сидите смирно.

Зоя хрустнула пальцами и сказала по-русски:

— Мерзавец. Полячишка. Лакей. Хам.

Тыклинский стал надуваться, усы полезли дыбом. Но ввязываться в ругань

не было приказано. Он проворчал:

— Э, знаем, как ругаются бабы, когда их хваленая красота не может

подействовать. Мне жалко вас, мадам. Но сутки, а то и двое, придется нам

здесь просидеть в тет-а-тете. Лучше лягте, успокойте ваши нервы… Байбай,

мадам.

К его удивлению, Зоя на этот раз послушалась. Сбросила туфельки, легла,

устроилась на подушках, закрыла глаза.

Сквозь ресницы она видела толстое, сердитое, внимательно наблюдающее за

ней лицо Тыклинского. Она зевнула раз, другой, положила руку под щеку.

— Устала, пусть будет что будет, — проговорила она тихо и опять

зевнула.

Тыклинский удобнее устроился в кресле. Зоя ровно дышала. Через

некоторое время он стал тереть глаза. Встал, прошелся, — привалился к

косяку. Видимо, решил бодрствовать стоя.

Тыклинский был глуп. Зоя выведала от него все, что было нужно, и теперь

ждала, когда он заснет. Торчать у дверей было трудно. Он еще раз осмотрел

замок и вернулся к креслу.

Через минуту у него отвалилась жирная челюсть. Тогда Зоя соскользнула с

постели. Быстрым движением вытащила ключ у него из жилетного кармана.

Подхватила туфельки. Вложила ключ, — тугой замок неожиданно заскрипел.

Тыклинский вскрикнул, как в кошмаре: «Кто? Что?» Рванулся с кресла. Зоя

распахнула дверь. Но он схватил ее за плечи. И сейчас же она впилась в его

руку, с наслаждением прокусила кожу.

— Песья девка, курва! — заорал он по-польски. Ударил коленкой Зою в

поясницу. Повалил. Отпихивая ее ногой в глубь комнаты, силился закрыть,

дверь. Но — что-то ему мешало. Зоя видела, как шея его налилась кровью.

— Кто там? — хрипло спросил он, наваливаясь плечом.

Но его ступни продолжали скользить по паркету, — дверь медленно

растворялась. Он торопливо тащил из заднего кармана револьвер и вдруг

отлетел на середину комнаты.

В двери стоял капитан Янсен. Мускулистое тело его облипала мокрая

одежда. Секунду он глядел в глаза Тыклинскому. Стремительно, точно падая,

кинулся вперед. Удар, назначавшийся Роллингу, обрушился на поляка: двойной

удар, — тяжестью корпуса на вытянутую левую — в переносицу — и со всем

размахом плеча правой рукой снизу в челюсть. Тыклинский без крика

опрокинулся на ковер. Лицо его было разбито и изломано.

Третьим движением Янсен повернулся к мадам Ламоль. Все мускулы его

танцевали.

— Есть, мадам Ламоль.

— Янсен, как можно скорее, — на яхту.

— Есть на яхту.

Она закинула, как давеча в ресторане, локоть ему за шею. Не целуя,

придвинула рот почти вплотную к его губам:

— Борьба только началась, Янсен. Самое опасное впереди.

— Есть самое опасное впереди.

— Извозчик… гони, гони вовсю… Я слушаю, мадам Ламоль… Итак…

Покуда я ждал в курительной…

— Я поднялась к себе. Сняла шляпу и плащ…

— Знаю.

— Откуда?

Рука Янсена задрожала за ее спиной. Зоя ответила ласковым движением.

— Я не заметила, что шкаф, которым была заставлена дверь в соседний

номер, отодвинут. Не успела я подойти к зеркалу, открывается дверь, и —

передо мной Роллинг… Но я ведь знала, что вчера еще он был в Париже. Я

знала, что он до ужаса боится летать по воздуху… Но если он здесь, значит,

для него действительно вопрос жизни или смерти… Теперь я поняла, что он

задумал… Но тогда я просто пришла в ярость. Заманить, устроить мне

ловушку… Я ему наговорила черт знает что… Он зажал уши и вышел…

— Он спустился в курительную и отослал меня на яхту…

— В том-то и дело… Какая я дура!.. А все эти танцы, вино,

глупости… Да, да, милый друг, когда хочешь бороться — глупости нужно

оставить… Через две-три минуты он вернулся. Я говорю: объяснимся… Он, —

наглым голосом, каким никогда не смел со мной говорить: «Мне объяснять

нечего, вы будете сидеть в этой комнате, покуда я вас не освобожу…» Тогда

я надавала ему пощечин…

— Вы настоящая женщина, — с восхищением сказал Янсен.

— Ну, милый друг, это была вторая моя глупость. Но какой трус!.. Снес

четыре оплеухи… Стоял с трясущимися губами… Только попытался удержать

мою руку, но это ему дорого обошлось. И, наконец, третья глупость: я

заревела…

— О, негодяй, негодяй!..

— Подождите вы, Янсен… У Роллинга идиосинкразия к слезам, его корчит

от слез… Он предпочел бы еще сорок пощечин… Тогда он позвал поляка, —

тот стоял за дверью. У них все было условленно. Поляк сел в кресло Роллинг

сказал мне: «В виде крайней меры — ему приказано стрелять». И ушел. Я

принялась за поляка Через час мне был ясен во всех подробностях

предательский план Роллинга. Янсен, милый, дело идет о моем счастье… Если

вы мне не поможете, все пропало… Гоните, гоните извозчика…

Коляска пролетела по набережной, пустынной в этот час перед рассветом,

и остановилась у гранитной лестницы, где внизу поскрипывало несколько лодок

на черномаслянистой воде.

Немного спустя Янсен, держа на руках драгоценную мадам Ламоль, неслышно

— поднялся по брошенной с кормы веревочной лестнице на борт «Аризоны»

Роллинг проснулся от утреннего холода. Палуба была мокрая. Побледнели

огни на мачтах. Залив и город были еще в тени, но дым над Везувием уже

розовел.

Роллинг оглядывал сторожевые огни, очертания судов. Подошел к

вахтенному, постоял около него. Фыркнул носом. Поднялся на капитанский

мостик. Сейчас же из каюты вышел Янсен, свежий, вымытый, выглаженный.

Пожелал доброго утра. Роллинг фыркнул носом, — несколько более вежливо, чем

вахтенному.

Затем он долго молчал, крутил пуговицу на пиджаке. Это была дурная

привычка, от которой его когда-то отучала Зоя. Но теперь ему было все равно.

К тому же, наверно, на будущий сезон в Париже будет в моде — Крутить

пуговицы. Портные придумают даже специальные пуговицы для кручения.

Он спросил отрывисто:

— Утопленники всплывают?

— Если не привязывать груза, — спокойно ответил Янсен.

— Я спрашиваю: на море, если человек утонул, значит — утонул?

— Бывает, — неосторожное движение, или снесет волна, или иная какая

случайность — все это относится в разряд утонувших. Власти обычно не суют

носа.

Роллинг дернул плечом.

— Это все, что я хотел знать об утопленниках. Я иду к себе в каюту.

Если подойдет лодка, повторяю, не сообщать, что я на борту. Принять

подъехавшего и доложить мне.

Он ушел. Янсен вернулся в каюту, где за синими задернутыми шторками на

капитанской койке спала Зоя.

В девятом часу к «Аризоне» подошла лодка. Греб какой-то веселый

оборванец, подняв весла, он крикнул:

— Алло… Яхта «Аризона»?

— Предположим, что так, — ответил датчанин-матрос, перегнувшись через

фальшборт.

— Имеется на вашей посудине некий Роллинг?

— Предположим.

Оборванец открыл улыбкой великолепные зубы:

— Держи.

Он ловко бросил на палубу письмо, матрос подхватил его, оборванец

щелкнул языком:

— Матрос, соленые глаза, дай сигару.

И пока датчанин раздумывал, чем бы в него запустить с борта, тот уже

отплыл и, приплясывая в лодке и кривляясь от неудержимой радости жизни в

такое горячее утро, запел во все горло.

Матрос поднял письмо, понес его капитану. (Таков был приказ.) Янсен

отодвинул шторку, наклонился над спящей Зоей. Она открыла глаза, еще полные

сна.

— Он здесь?

Янсен подал письмо. Зоя прочла:

«Я жестоко ранен. Будьте милосердны. Я боролся, как лев, за ваши

интересы, но случилось невозможное: мадам Зоя на свободе. Припадаю к

вашим…»

Не дочитав, Зоя разорвала письмо.

— Теперь мы можем ожидать его спокойно. (Она взглянула на Янсена,

протянула ему руку.) Янсен, милый, нам нужно условиться. Вы мне нравитесь.

Вы мне нужны. Стало быть, неизбежное должно случиться…

Она коротко вздохнула:

— Я чувствую, — с вами будет много хлопот. Милый друг, это все лишнее

в жизни — любовь, ревность, верность… Я знаю — влечение. Это стихия. Я

так же свободна отдавать себя, как и вы брать, — запомните, Янсен. Заключим

договор: либо я погибну, либо я буду властвовать над миром. (У Янсена

поджались губы, Зое понравилось это движение.) Вы будете орудием моей воли.

Забудьте сейчас, что я — женщина. Я фантастка. Я авантюристка, — понимаете

вы это? Я хочу, чтобы все было мое. (Она описала руками круг.) И тот

человек, единственный, кто может мне дать это, должен сейчас прибыть на

«Аризону». Я жду его, и ждет Роллинг…

Янсен поднял палец, оглянулся. Зоя задернула шторки. Янсен вышел на

мостик. Там стоял, вцепившись в перила, Роллинг. Лицо его, с криво и плотно

сложенным ртом, было искажено злобой. Он всматривался в еще дымную

перспективу залива.

— Вот он, — с трудом проговорил Роллинг, протягивая руку, и палец его

повис крючком над лазурным морем, — вон в той лодке.

И он торопливо, наводя страх на матросов, кривоногий, похожий на краба,

побежал по лестнице с капитанского мостика и скрылся у себя внизу. Оттуда по

телефону он подтвердил Янсену давешний приказ — взять на борт человека,

подплывающего на шестивесельной лодке.

Никогда не случалось, чтобы Роллинг отрывал пуговицы на пиджаке. Сейчас

он открутил все три пуговицы. Он стоял посреди пышной, устланной ширазскими

коврами, отделанной драгоценным деревом каюты и глядел на стенные часы.

Оборвав пуговицы, он принялся грызть ногти. С чудовищной быстротой он

возвращался в первоначальное дикое состояние. Он слышал оклик вахтенного и

ответ Гарина с лодки. У него вспотели руки от этого голоса.

Тяжелая лодка ударилась о борт. Раздалась дружная ругань матросов.

Заскрипел трап, застучали шаги. «Бери, подхватывай… Осторожнее…

Готово… Куда нести?» — Это грузили ящики с гиперболоидами. Затем все

утихло.

Гарин попался в ловушку. Наконец-то! Роллинг взялся холодными влажными

пальцами за нос и издал шипящие, кашляющие звуки. Люди, знавшие его,

утверждали, что он никогда в жизни не смеялся. Неправда! Роллинг любил

посмеяться, но без свидетелей, наедине, после удачи и именно так, беззвучно.

Затем по телефону он вызвал Янсена:

— Взяли на борт?

— Да.

— Проведите его в нижнюю каюту и заприте на ключ. Постарайтесь сделать

это чисто, без шума.

— Есть, — бойко ответил Янсен. Что-то уж слишком бойко, Роллингу это

не понравилось.

— Алло, Янсен?

— Да.

— Через час яхта должна быть в открытом море.

— Есть.

На яхте началась беготня. Загрохотала якорная цепь. Заработали моторы.

За иллюминатором потекли струи зеленоватой воды. Стал поворачиваться берег.

Влетел влажный ветер в каюту. И радостное чувство скорости разлилось по

всему стройному корпусу «Аризоны».

Разумеется, Роллинг понимал, что совершает большую глупость. Но не было

прежнего Роллинга, холодного игрока, несокрушимого буйвола, непременного

посетителя воскресной проповеди. Он поступал теперь так или иначе не потому,

что это было выгодно, а потому, что мука бессонных ночей, ненависть к

Гарину, ревность искали выхода: растоптать Гарина и вернуть Зою.

Даже невероятная удача — гибель заводов Анилиновой компании — прошла

как во сне. Роллинг даже не поинтересовался, сколько сотен миллионов

отсчитали ему двадцать девятого биржи всего мира.

В этот день он ждал Гарина в Париже, как было условленно. Гарин не

приехал. Роллинг предвидел это и тридцатого бросился на аэроплане в Неаполь.

Теперь Зоя была убрана из игры. Между ним и Гариным никто не стоял.

Расправа продумана была до мелочей. Роллинг закурил сигару. Он нарочно

несколько медлил. Он вышел из каюты в коридор. Отворил дверь на нижнюю

палубу, — там стояли ящики с аппаратами? Два матроса, сидевшие на них,

вскочили. Он отослал их в кубрик.

Захлопнув дверь на нижнюю палубу, он не спеша пошел к противоположной

двери, в рубку. Взявшись за дверную ручку, заметил, что пепел на сигаре

надломился. Роллинг самодовольно улыбнулся, мысли были ясны, давно он не

ощущал такого удовлетворения.

Он распахнул дверь. В рубке, под хрустальным колпаком верхнего света,

сидели, глядя на вошедшего, Зоя, Гарин и Шельга. Тогда Роллинг отступил в

коридор. Он задохнулся, мозг его будто мгновенно взболтали ложкой. Нос

вспотел. И, что было уже совсем чудовищно, он улыбнулся жалко и глупо,

совсем как служащий, накрытый за подчищиванием бухгалтерской книги (был с

ним такой случай лет двадцать пять назад).

— Добрый день, Роллинг, — сказал Гарин, вставая, — вот и я, дружище.

Произошло самое страшное — Роллинг попал в смешное положение.

Что можно было сделать? Скрежетать зубами, бушевать, стрелять? Еще

хуже, еще глупее… Капитан Янсен предал его, — ясно. Команда не надежна…

Яхта в открытом море. Усилием воли (у него даже скрипнуло что-то внутри)

Роллинг согнал с лица проклятую улыбку.

— А! — Он поднял руку и помотал ею, приветствуя — А, Гарин… Что

же, захотели проветриться? Прошу, рад… Будем веселиться…

Зоя сказала резко:

— Вы скверный актер, Роллинг. Перестаньте потешать публику. Входите и

садитесь. Здесь все свои, — смертельные враги. Сами виноваты, что

приготовили себе такое веселенькое общество для прогулки по Средиземному

морю.

Роллинг оловянными глазами взглянул на нее.

— В больших делах, мадам Ламоль, нет личной вражды или дружбы.

И он сел к столу, точно на королевский трон, — между Зоей и Гариным.

Положил руки на стол. Минуту длилось молчание. Он сказал:

— Хорошо, я проиграл игру. Сколько я должен платить?

Гарин ответил, блестя глазами, улыбкой, готовый, кажется, залиться

самым добродушным смехом:

— Ровно половину, старый дружище, половину, как было условленно в

Фонтенебло. Вот и свидетель. — Он махнул бородкой в сторону Шельги, мрачно

барабанящего ногтями по столу. — В бухгалтерские книги ваши я залезать не

стану. Но на глаз — миллиард в долларах, конечно, в окончательный расчет.

Для вас эта операция пройдет безболезненно. Вы же загребли чертовы деньги в

Европе.

— Миллиард будет трудно выплатить сразу, — ответил Роллинг. — Я

обдумаю. Хорошо. Сегодня же я выеду в Париж. Надеюсь, в пятницу, скажем, в

Марселе, я смогу выплатить большую часть этой суммы…

— Ай, ай, ай, — сказал Гарин, — но вы-то, старина, получите свободу

только после уплаты.

Шельга быстро взглянул на него, промолчал. Роллинг поморщился, как от

глупой бестактности:

— Я должен понять так, что вы меня намерены задержать на этом судне?

— Да.

— Напоминаю, что я как гражданин Соединенных Штатов неприкосновен. Мою

свободу и мои интересы будет защищать весь военный флот Америки.

— Тем лучше! — крикнула Зоя гневно и страстно. — Чем скорее, тем

лучше!..

Она поднялась, протянула руки, сжала кулаки так, что побелели косточки.

— Пусть весь ваш флот — против нас, весь свет встанет против нас. Тем

лучше!

Ее короткая юбка разлетелась от стремительного движения. Белая морская

куртка с золотыми пуговичками, маленькая, по-юношески остриженная голова Зои

и кулачки, в которых она собиралась стиснуть судьбу мира, серые глаза,

потемневшие от волнения, взволнованное лицо — все это было и забавно и

страшно.

— Должно быть, я плохо расслышал вас, сударыня, — Роллинг всем телом

повернулся к ней, — вы собираетесь бороться с военным флотом Соединенных

Штатов? Так вы изволили выразиться?

Шельга бросил барабанить ногтями. В первый раз за этот месяц ему стало

весело. Он даже вытянул ноги и развалился, как в театре.

Зоя глядела на Гарина, взгляд ее темнел еще больше.

— Я сказала, Петр Петрович… Слово за вами…

Гарин заложил руки в карманы, встал на каблуки, покачиваясь и улыбаясь

красным, точно накрашенным ртом. Весь он казался фатоватым, не серьезным.

Одна Зоя угадывала его стальную, играющую от переизбытка, преступную волю.

— Во-первых, — сказал он и поднялся на носки, — мы не питаем

исключительной вражды именно к Америке. Мы постараемся потрепать любой из

флотов, который попытается выступить с агрессивными действиями против меня.

Во-вторых, — он перешел с носков на каблуки, — мы отнюдь не настаиваем на

драке. Если военные силы Америки и Европы признают за нами священное право

захвата любой территории, какая нам понадобится, право суверенности и так

далее и так далее, — тогда мы оставим их в покое, по крайней мере, в

военном отношении. В противном случае с морскими и сухопутными силами

Америки и Европы, с крепостями, базами, военными складами, главными штабами

и прочее и прочее будет поступлено беспощадно. Судьба анилиновых заводов, я

надеюсь, убеждает вас, что я не говорю на ветер.

Он пошлепал Роллинга по плечу.

— Алло, старина, а ведь было вчера, когда я просил вас войти

компаньоном в мое предприятие… Фантазии не хватило, а все от того, что

высокой культуры у вас нет. Это что — раздевать биржевиков да скупать

заводы. Старинушка-матушка… А настоящего человека — прозевали…

Настоящего организатора ваших дурацких миллиардов.

Роллинг начал походить на разлагающегося покойника. С трудом выдавливая

слова, он прошипел:

— Вы анархист…

Тут Шельга, ухватившись здоровой рукой за волосы, принялся так

хохотать, что наверху за стеклянным потолком появилось испуганное лицо

капитана Янсена. Гарин повернулся на каблуках и опять — Роллввнгу:

— Нет, старина, у вас плохо стал варить котелок. Я — не анархист… Я

тот самый великий организатор, которого вы в самом ближайшем времени начнете

искать днем с фонарем… Об этом поговорим на досуге. Пишите чек… И полным

ходом — в Марсель.

В ближайшие дни произошло следующее: «Аризона» бросила якорь на внешнем

рейде в Марселе. Гарин предъявил в банке Лионского кредита чек Роллинга на

двадцать миллионов фунтов стерлингов. Директор банка в панике выехал в

Париж.

На «Аризоне» было объявлено, что Роллинг болен. Он сидел под замком у

себя в каюте, и Зоя неусыпно следила за его изоляцией. В продолжение трех

суток «Аризона» грузилась жидким топливом, водой, консервами, вином и

прочим. Матросы и зеваки на набережной немало дивились, когда к «шикарной

кокотке» пошла шаланда, груженная мешками с песком. Говорили, будто яхта

идет на Соломоновы острова, кишащие людоедами. Капитаном Янсеном было

закуплено оружие — двадцать карабинов, револьверы, газовые маски.

В назначенный день Гарин и Янсен снова явились в банк. Их встретил

товарищ министра финансов, экстренно прибывший из Парижа. Рассыпаясь в

любезностях и не сомневаясь в подлинности чека, он все же пожелал видеть

самого Роллинга. Его отвезли на «Аризону».

Роллинг встретил его совсем больной, с провалившимися глазами. Он едва

мог подняться с кресла. Он подтвердил, что чек выдан им, что он уходит на

яхте в далекое путешествие и просит поскорее кончить все формальности.

Товарищ министра финансов, взявшись за спинку стула и жестикулируя

наподобие Камилла Демулена, произнес речь о великом братстве народов, о

культурной сокровищнице Франции и попросил отсрочку платежа.

Роллинг, закрыв устало глаза, покачал головой. Покончили на том, что

Лионский кредит выплатит треть суммы в фунтах, остальные — во франках по

курсу.

Деньги привезены были к вечеру на роенном катере. Затем, когда

посторонние были удалены, на капитанском мостике появились Гарин и Янсен.

— Свистать всех наверх.

Команда выстроилась на шканцах, и Янсен сказал твердым и суровым

голосом:

— Матросы, яхта, называемая «Аризона», отправляется в чрезвычайно

опасное и рискованное плавание. Будь я проклят, если я поручусь за чью-либо

жизнь, за жизнь владельцев и целость самого судна. Вы меня знаете, акульи

дети… Жалованье я увеличиваю вдвое, так же удваиваются обычные премии.

Всем, кто вернется на родину, будет дана пожизненная пенсия. Даю срок на

размышление до захода солнца. Не желающие рисковать могут уносить свои

подошвы.

Вечером восемь человек из команды сошли на берег. В ту же ночь команду

пополнили восемью отчаянными негодяями, которых капитан Янсен сам разыскал в

портовых кабаках.

Через пять дней яхта легла на рейде в Соутгемптоне, и Гарин и Янсен

предъявили в Английском королевском банке чек Роллинга на двадцать миллионов

фунтов. (В палате по этому поводу был сделан мягкий запрос лидером рабочей

партии.) Деньги выдали. Газеты взвыли. Во многих городах произошли рабочие

демонстрации. Журналисты рванулись в Соутгемптон. Роллинг не принял никого.

«Аризона» взяла жидкого топлива и пошла через океан.

Через двенадцать дней яхта стала в Панамском канале и послала радио,

вызывая к аппарату главного директора «Анилин Роллинг» — Мак Линнея. В

назначенный час Роллинг, сидя в радиорубке под дулом револьвера, отдал

приказ Мак Линнею выплатить подателю чека, мистеру Гарину, сто миллионов

долларов. Гарин выехал в Нью-Йорк и возвратился с деньгами и самим Мак

Линнеем. Это была ошибка. Роллинг говорил с директором ровно пять минут в

присутствии Зои, Гарина и Янсена. Мак Линней уехал с глубоким убеждением,

что дело нечисто.

Затем «Аризона» стала крейсировать в пустынном Карибском море. Гарин

разъезжал по Америке по заводам, зафрахтовывал пароходы, закупал машины,

приборы, инструменты, сталь, цемент, стекло. В СанФранциско происходила

погрузка. Доверенный Гарина заключал контракты с инженерами, техниками,

рабочими. Другой доверенный выехал в Европу и вербовал среди остатков

русской белой армии пятьсот человек для несения полицейской службы.

Так прошло около месяца. Роллинг ежедневно разговаривал по радио с

Нью-Йорком, Парижем, Берлином. Его приказы были суровы и неумолимы. После

гибели анилиновых заводов европейская химическая промышленность перестала

сопротивляться. «Анилин Роллинг — значилось на всех фабриках. Это было

клеймо — желтый круг с тремя черными полосками и надписью: наверху — Мир»,

внизу — Анилин Роллинг Компани». Начинало походить на то, что каждый

европеец должен быть проштемпелеван этим желтым кружочком. Так «Анилин

Роллинг» шел на приступ сквозь дымящиеся развалины заводов Анилиновой

компании.

Колониальным, жутким запашком тянуло по всей Европе. Гасли надежды. Не

возвращались веселье и радость. Гнили бесчисленные сокровища духа в пыльных

библиотеках. Желтое солнце с тремя черными полосками озаряло неживым светом

громады городов, трубы и дымы, рекламы, рекламы, рекламы, выпивающие кровь у

людей, и в кирпичных проплеванных улицах и переулках, между витрин, реклам,

желтых кругов и кружочков — человеческие лица, искаженные гримасой голода,

скуки и отчаяния.

Валюты падали. Налоги поднимались. Долги росли. И священной законности,

повелевавшей чтить долг и право, ударило в лоб желтое клеймо. Плати.

Деньги текли ручейками, ручьями, реками в кассы «Анилин Роллинг».

Директора «Анилин Роллинг» вмешивались во внутренние дела государств, в

международную политику. Они составляли как бы орден тайных правителей.

Гарин носился из конца в конец по Соединенным Штатам с двумя

секретарями, инженерами, пишущими барышнями и сворой рассыльных. Он работал

двадцать часов в сутки. Никогда не спрашивал цен и не торговался.

Мак Линней с тревогой и изумлением следил за ним. Он не понимал, для

чего все это покупается и грузится и зачем с таким безрассудством

расшвыриваются миллионы Роллинга. Секретарь Гарина, одна из пишущих барышень

и двое рассыльных были агентами Мак Линнея Они ежедневно посылали ему в

Нью-Йорк подробный отчет Но все же трудно было что-либо понять в этом вихре

закупок, заказов и контактов.

В начале сентября «Аризона» опять появилась в Панамском канале, взяла

на борт Гарина и, выйдя в Тихий океан, исчезла в направлении на юго-запад.

В том же направлении, двумя неделями позже, вышли десять груженых

кораблей с запечатанными приказами.

Океан был неспокоен «Аризона» шла под парусами Были поставлены гроты и

кливера, — все паруса, кроме марселей Узкий корпус яхты, — скорлупка с

парусами, наполненными ветром, со звенящими, поющими вантами, — то

скрывался до верхушек мачт между волнами, то взмывал на гребне, отряхивая

пену.

Тент был убран Люки задраены Шлюпки подняты на палубу и закреплены

Мешки с песком, положенные вдоль обоих бортов, увязаны проволокой На баке и

на юте установлены две решетчатые башни с круглыми, как котлы, камерами на

верхних площадках Башни эти, покрытые брезентами, придавали «Аризоне»

странный профиль полувоенного судна.

На капитанском мостике, куда долетали только брызги волн, стояли Гарин

и Шельга На обоих — кожаные плащи и шляпы Рука Шельги была освобождена от

гипса, но пока еще годилась только на то, чтобы взять коробку спичек да

вилку за столом.

— Вот океан, — сказал Гарин, — и ничтожное суденышко, кристаллик

человеческого гения и воли Летим, товарищ Шельга, хоть ты что Боремся А

волны какие Глядите — горы.

Огромная волна шла с правого борта Кипящий гребень ее рос и пенился Под

ним все круче выгибалась стеклянно-зеленая вогнутая поверхность в жгутах

пены Гребень закручивался «Аризона» ложилась на левый борт Пел дикий ветер

между парусами, вынося кораблик из бездны И он, совсем ложась, показывая

красное днище до киля, наискось, по вогнутой поверхности вылетел на гребень

волны и скрылся в шумящей пене Исчезли палуба, и шлюпки, и бак, погрузилась

до купола решетчатая мачта на баке Вода кипела кругом капитанского мостика

— Здорово! — крикнул Гарин.

«Аризона» выпрямилась, вода схлынула с палубы, кливера плеснули и она

понеслась вниз по уклону волны.

— Так и человек товарищ Шельга, так и человек в человеческом океане Я

вот страстно полюбил это суденышко Разве мы не похожи? У обоих грудь полна

ветром.

Шельга пожал плечами, не ответил Не спорить же с этим — влюбленным в

себя до восторга Пусть упивается — сверхчеловек, да и только Недаром он и

Роллинг нашли на земле друг друга лютые враги, а одному без другого не

дыхнуть Химический король порождает из своего чрева этого воспаленного

преступными идеями человечка — тот, в свою очередь, оплодотворяет

чудовищной фантазией Роллингову пустыню. Кол им обоим в глотку!

Действительно, трудно было понять, почему до сих пор Роллинга не жрут

акулы Дело свое он сделал, — не миллиард, но триста миллионов долларов

Гарин получил Теперь бы и концы в воду Но нет, что-то еще более прочное

связывало этих людей.

Не понимал Шельга также, почему и его не спихнули за борт в Тихом

океане Тогда, в Неаполе, он был нужен Гарину как третье лицо и свидетель

Явись Гарин один в Неаполе на «Аризону», могли случиться неожиданные

неприятности Но устранить сразу двоих Роллингу было бы гораздо труднее Все

это ясно Гарин выиграл партию.

Зачем же ему теперь Шельга? Во время крейсерства в Караибском море были

еще строгости. Здесь же, в океане, за Шельгой никто не следил, и он делал

что хотел. Присматривался. Прислушивался. И ему начинали мерещиться

кое-какие выходы из скверного положения.

Перегон по океану был похож на увеселительную прогулку. Завтраки обеды

и ужины обставлялись с роскошью. За стол садились Гарин, мадам Ламоль,

Роллинг, капитан Янсен, помощник капитана, Шельга, инженер Чермак — чех

(помощник Гарина), щупленький, взъерошенный, болезненный человек, с бледными

пристальными глазами и реденькой бородкой, и второй помощник — химик, немец

Шефер, костлявый, застенчивый молодой человек, еще недавно умиравший с

голоду в Сан-Франциско.

В этой странной компании смертельных врагов, убийц, грабителей,

авантюристов и голодных ученых, — во фраках, с бутоньерками в петлицах, —

Шельга, как и все, — во фраке, с бутоньеркой, спокойно помалкивал, ел и пил

со вкусом.

Сосед справа однажды пустил в него четыре пули, сосед слева — убийца

трех тысяч человек, напротив — красавица, бесовка, какой еще не видал свет.

После ужина Шефер садился за пианино, мадам Ламоль танцевала с Янсеном.

Роллинг оставался обычно у стола и глядел на танцующих. Остальные

поднимались в курительный салон. Шельга шел курить трубку на палубу. Его

никто не удерживал, никто не замечал. Дни проходили однообразно. Суровому

океану не было конца. Катились волны так же, как миллионы лет тому назад.

Сегодня Гарин, сверх обыкновения, вышел вслед за Шельгой на мостик и

заговорил с ним по-приятельски, будто ничего и не произошло с тех пор, как

они сидели на скамеечке на бульваре Профсоюзов в Ленинграде. Шельга

насторожился. Гарин восхищался яхтой, самим собой, океаном, но, видимо,

куда-то клонил.

Со смехом сказал, отряхивая брызги с бородки:

— У меня к вам предложение, Шельга.

— Ну?

— Помните, мы условились играть честную партию?

— Так.

— Кстати… Ай, ай… Это ваш подручный угостил меня из-за кустов? На

волосок ближе — и череп вдребезги.

— Ничего не знаю…

Гарин рассказал о выстреле на даче Штуфера. Шельга замотал головой.

— Я ни при чем. А жаль, что промахнулся…

— Значит — судьба?

— Да, судьба.

— Шельга, предлагаю вам на выбор, — глаза Гарина, неумолимые и

колючие, приблизились, лицо сразу стало злым, — либо вы бросьте разыгрывать

из себя принципиального человека… либо я вас вышвырну за борт. Поняли?

— Понял.

— Вы мне нужны. Вы мне нужны для больших дел… Мы можем

договориться… Единственный человек, кому я верю, — это вам.

Он не договорил, гребень огромной волны, выше прежней, обрушился на

яхту. Кипящая пена покрыла капитанский мостик. Шельгу бросило на перила, его

выкаченные глаза, разинутый рот, рука с растопыренными пальцами показались и

исчезли под водой… Гарин кинулся в водоворот.

Шельга не раз впоследствии припоминал этот случай.

Рискуя жизнью, Гарин схватил его за край плаща и боролся с волнами,

покуда они не пронеслись через яхту. Шельга оказался висящим за перилами

мостика. Легкие его были полны воды. Он тяжело упал на палубу. Матросы с

трудом откачали его и унесли в каюту.

Туда же вскоре пришел и Гарин, переодетый и веселый. Приказал подать

два стаканчика грога и, раскурив трубку, продолжал прерванный разговор.

Шельга рассматривал его насмешливое лицо, ловкое тело, развалившееся в

кожаном кресле. Странный, противоречивый человек. Бандит, негодяй, темный

авантюрист… Но от грога ли или от перенесенного потрясения Шельге приятно

было, что Гарин вот так сидит перед ним, задрав ногу на колено, и курит и

рассуждает о разных вещах, как будто не трещат бока «Аризоны» от ударов

волн, не проносятся кипящие струи за стеклом иллюминатора, не уносятся, как

на качелях, вниз и вверх, то Шельга на койке, то Гарин в кресле…

Гарин сильно изменился после Ленинграда, — весь стал уверенный,

смеющийся, весь благорасположенный и добродушный, какими только бывают очень

умные, убежденные эгоисты.

— Зачем вы пропустили удобный случай? — спросил его Шельга. — Или

вам до зарезу нужна моя жизнь? Не понимаю.

Гарин закинул голову и засмеялся весело:

— Чудак вы, Шельга… Зачем же я должен поступать логично?.. Я не

учитель математики… До чего ведь дожили… Простое проявление человечности

— и непонятно. Какая мне выгода была тащить за волосы утопающего? Да

никакая… Чувство симпатии к вам… Человечность…

— Когда взрывали анилиновые заводы, кажется, не думали о человечности.

— Нет! — крикнул Гарин. — Нет, не думал. Вы все еще никак не можете

выкарабкаться из-под обломков морали… Ах, Шельга, Шельга… Что это за

полочки: на этой полочке — хорошее, на этой — плохое… Я понимаю,

дегустатор: пробует, плюет, жует корочку, — это, говорит, вино хорошее, это

плохое. Но ведь руководится он вкусом, пупырышками на языке. Это реальность.

А где ваш дегустатор моральных марок? Какими пупырышками он это пробует?

— Все, что ведет к установлению на земле советской власти, — хорошо,

— проговорил Шельга, — все, что мешает, — плохо.

— Превосходно, чудно, знаю… Ну, а вам-то до этого какое дело? Чем вы

связаны с Советской республикой? Экономически? Вздор… Я вам предлагаю

жалованье в пятьдесят тысяч долларов… Говорю совершенно серьезно. Пойдете?

— Нет, — спокойно сказал Шельга.

— То-то что нет… Значит, связаны вы не экономически, а идеей,

честностью: словом, материей высшего порядка. И вы злостный моралист, что я

и хотел вам доказать… Хотите мир перевернуть… Расчищаете от

тысячелетнего мусора экономические законы, взрываете империалистические

крепости. Ладно. Я тоже хочу мир перевернуть, но по-своему. И переверну

одной силой моего гения.

— Ого!

— Наперекор всему, заметьте, Шельга. Слушайте, да что же такое человек

в конце концов? Ничтожнейший микроорганизм, вцепившийся в несказуемом ужасе

смерти в глиняный шарик земли и летящий с нею в ледяной тьме? Или это —

мозг, божественный аппарат для выработки особой, таинственной материи —

мысли, — материи, один микрон которой вмещает в себя всю вселенную… Ну?

Вот — то-то…

Гарин уселся глубже, поджал ноги. Всегда бледные щеки его зарумянились.

— Я предлагаю другое. Враг мой, слушайте… Я овладеваю всей полнотой

власти на земле. Ни одна труба не задымит без моего приказа, ни один корабль

не выйдет из гавани, ни один молоток не стукнет. Все подчинено, — вплоть до

права дышать, — центру. В центре — я. Мне принадлежит все. Я отчеканиваю

свой профиль на кружочках: с бородкой, в веночке, а на обратной стороне

профиль мадам Ламоль. Затем я отбиваю «первую тысячу», — скажем, это будет

что-нибудь около двух-трех миллионов пар. Это патриции. Они предаются высшим

наслаждениям и творчеству. Для них мы установим, по примеру древней Спарты,

особый режим, чтобы они не вырождались в алкоголиков и импотентов. Затем мы

установим, сколько нужно рабочих рук для полного обслуживания культуры.

Здесь также сделаем отбор. Этих назовем для вежливости — трудовиками…

— Ну, разумеется…

— Хихикать, друг мой, будете по окончании разговора… Они не

взбунтуются, нет, дорогой товарищ. Возможность революции будет истреблена в

корне. Каждому трудовику после классификации и перед выдачей трудовой книжки

будет сделана маленькая операция. Совершенно незаметно, под нечаянным

наркозом… Небольшой прокол сквозь черепную кость. Ну, просто закружилась

голова, — очнулся, и он уже раб. И, наконец, отдельную группу мы изолируем

где-нибудь на прекрасном острове исключительно для размножения. Все

остальное придется убрать за ненадобностью. Вот вам структура будущего

человечества по Петру Гарину. Эти трудовики работают и служат безропотно за

пищу, как лошади. Они уже не люди, у них нет иной тревоги, кроме голода. Они

будут счастливы, переваривая пищу. А избранные патриции — это уже

полубожества. Хотя я презираю, вообще-то говоря, людей, но приятнее

находиться в хорошем обществе. Уверяю вас, дружище, это и будет самый

настоящий золотой век, о котором мечтали поэты. Впечатление ужасов очистки

земли от лишнего населения сгладится очень скоро. Зато какие перспективы для

гения! Земля превращается в райский сад. Рождение регулируется. Производится

отбор лучших. Борьбы за существование нет: она — в туманах варварского

прошлого. Вырабатывается красивая и утонченная раса — новые органы мышления

и чувств. Покуда коммунизм будет волочь на себе все человечество на вершины

культуры, я это сделаю в десять лет… К черту! — скорее, чем в десять

лет… Для немногих… Но дело не в числе…

— Фашистский утопизм, довольно любопытно, — сказал Шельга. —

Роллингу вы об этом рассказывали?

— Не утопия, — вот в чем весь курьез. Я только логичен… Роллингу я,

разумеется, ничего не говорил, потому что он просто животное… Хотя Роллинг

и все Роллинги на свете вслепую делают то, что я развиваю в законченную и

четкую программу. Но делают это варварски, громоздко и медленно. Завтра,

надеюсь, мы будем уже на острове… Увидите, что я не шучу…

— С чего же начнете-то? Деньги с бородкой чеканить?

— Ишь ты, как эта бородка вас задела. Нет. Я начну с обороны.

Укреплять остров. И одновременно бешеным темпом пробиваться сквозь

Оливиновый пояс. Первая угроза миру будет, когда я повалю золотой паритет

[4]. Я смогу добывать золото в любом количестве. Затем перейду в

наступление. Будет война — страшнее четырнадцатого года. Моя победа

обеспечена. Затем — отбор оставшегося после войны и моей победы населения,

уничтожение непригодных элементов, и мною избранная раса начинает жить, как

боги, а «трудовики» начинают работать не за страх, а за совесть, довольные,

как первые люди в раю. Ловко? А? Не нравится?

Гарин снова расхохотался. Шельга закрыл глаза, чтобы не глядеть на

него. Игра, начатая на бульваре Профсоюзов, разворачивалась в серьезную

партию. Он лежал и думал. Оставался опасный, но единственный ход, который

только и мог привести к победе. Во всяком случае, самое неверное было бы

сейчас ответить Гарину отказом. Шельга потянулся за папиросами, Гарин, с

усмешкой наблюдал за ним.

— Решили?

— Да, решил.

— Великолепно. Я раскрываю карты: вы мне нужны, как кремень для

огнива. Шельга, я окружен тупым зверьем. Людьми без фантазии. Мы будем с

вами ссориться, но я добьюсь, что вы будете работать со мной. Хотя бы в

первой половине, когда мы будем бить. Роллингов… Кстати, предупреждаю,

бойтесь Роллинга, он упрям, и если решил вас убить, — убьет.

— Меня давно удивляло, почему вы его не скормили акулам.

— Мне нужен заложник… Но, во всяком случае, онто не попадет в список

«первой тысячи»…

Шельга помолчал. Спросил спокойно:

— Сифилиса у вас не было, Гарин?

— Представьте — не было. Мне тоже иногда думалось, все ли в порядке в

черепушке… Ходил даже к врачу. Рефлексы повышены, только. Ну, одевайтесь,

идем ужинать.

Грозовые тучи утонули на северо-востоке. Синий океан был необъятно

ласков. Мягкие гребни волн сверкали стеклом. Гнались дельфины за водяным

следом яхты, перегоняя, кувыркались, маслянистые и веселые. Гортанно кричали

большие чайки, плывя над парусами. Вдали из океана подымались голубоватые,

как мираж, очертания скалистого острова.

Сверху — в бочке — матрос крикнул: «Земля». И стоящие на палубе

вздрогнули. Это была земля неведомого будущего. Она была похожа на длинное

облачко, лежащее на горизонте. К нему несли «Аризону» полные ветра паруса.

Матросы мыли палубу, шлепая босыми ногами. Косматое солнце пылало в

бездонных просторах неба и океана. Гарин, пощипывая бородку, силился

проникнуть в пелену будущего, окутавшую остров. О, если бы знать!..

В далеких перспективах Васильевского острова пылал осенний закат.

Багровым и мрачным светом были озарены баржи с дровами, буксиры, лодки

рыбаков, дымы, запутавшиеся между решетчатыми кранами эллингов. Пожаром

горели стекла пустынных дворцов.

С запада, из-за дымов, по лилово-черной Неве подходил пароход. Он

заревел, приветствуя Ленинград и конец пути. Огни его иллюминаторов озарили

колонны Горного института, Морского училища, лица гуляющих, и он стал

ошвартовываться у плавучей, красной, с белыми колонками, таможни. Началась

обычная суета досмотра.

Пассажир первого класса, смуглый, широкоскулый человек, по паспорту

научный сотрудник Французского географического общества, стоял у борта. Он

глядел на город, затянутый вечерним туманом. Еще остался свет на куполе

Исаакия, на золотых иглах Адмиралтейства и Петропавловского собора.

Казалось, этот шпиль, пронзающий небо, задуман был Петром как меч, грозящий

на морском рубеже России.

Широкоскулый человек вытянул шею, глядя на иглу собора. Казалось, он

был потрясен и взволнован, как путник, увидевший после многолетней разлуки

кровлю родного дома. И вот по темной Неве от крепости долетел торжественный

звон: на Петропавловском соборе, где догорал свет на узком мече, над

могилами императоров куранты играли «Интернационал».

Человек стиснул перила, из горла его вырвалось чтото вроде рычания, он

повернулся спиной к крепости.

В таможне он предъявил паспорт на имя Артура Леви и во все время

осмотра стоял, хмуро опустив голову, чтобы не выдать злого блеска глаз.

Затем, положив клетчатый плед на плечо, с небольшим чемоданчиком, он

сошел на набережную Васильевского острова. Сияли осенние звезды. Он

выпрямился с долго сдерживаемым вздохом. Оглянул спящие дома, пароход, на

котором горели два огня на мачтах да тихо постукивал мотор динамо, и зашагал

к мосту.

Какой-то высокий человек в парусиновой блузе медленно шел навстречу.

Минуя, взглянул в лицо, прошептал: «Батюшки», и вдруг спросил вдогонку:

— Волшин, Александр Иванович?

Человек, назвавший себя в таможне Артуром Леви, споткнулся, но, не

оборачиваясь, еще быстрее зашагал по мосту.

Иван Гусев жил у Тарашкина, был ему не то сыном, не то младшим братом.

Тарашкин учил его грамоте и уму-разуму.

Мальчишка оказался до того понятливый, упорный, — сердце радовалось.

По вечерам напьются чаю с ситником и чайной колбасой, Тарашкин полезет в

карман за папиросами, вспомнит, что дал коллективу клуба обещание не курить,

— крякнет, взъерошит волосы и начинает разговор:

— Знаешь, что такое капитализм?

— Нет, Василий Иванович, не знаю.

— Объясню тебе в самой упрощенной форме. Девять человек работают,

десятый у них все берет, они голодают, он лопается от жира. Это —

капитализм. Понял?

— Нет, Василий Иванович, не понял.

— Чего ты не понял?

— Зачем они ему дают?

— Он заставляет, он эксплуататор…

— Как заставляет? Их девять, он один…

— Он вооружен, они безоружные…

— Оружие всегда можно отнять, Василий Иванович. Это, значит, они

нерасторопные…

Тарашкин с восхищением, приоткрывая рот, глядел на Ивана.

— Правильно, брат… Рассуждаешь по-большевистски… Мы в Советской

России так и сделали — оружие отняли, эксплуататоров прогнали, и у нас все

десять человек работают и все сытые…

— Все от жира лопаемся…

— Нет, брат, лопаться от жира не надо, мы не свиньи, а люди. Мы жир

должны перегонять в умственную энергию.

— Это чего это?

— А то, что мы в кратчайший срок должны стать самым умным, самым

образованным народом на свете… Понятно? Теперь давай арифметику…

— Есть арифметику, — говорил Иван, доставая тетрадь и карандаш.

— Нельзя муслить чернильный карандаш, — это некультурно… Понятно?

Так они занимались каждый вечер, далеко за полночь, покуда у обоих не

начинали слипаться глаза.

У калитки гребного клуба стоял скуластый, хорошо одетый гражданин и

тростью ковырял землю. Он поднял голову и так странно поглядел на

подходивших Тарашкина и Ивана, что Тарашкин ощетинился. Иван прижался к

нему. Человек сказал:

— Я жду здесь с утра. Этот мальчик и есть Иван Гусев?

— А вам какое дело? — засопев, спросил Тарашкин.

— Виноват, прежде всего вежливость, товарищ. Моя фамилия Артур Леви.

Он вынул карточку, развернул перед носом у Тарашкина:

— Я сотрудник советского полпредства в Париже. Вам этого довольно,

товарищ?

Тарашкин проворчал неопределенное. Артур Леви достал из бумажника

фотографию, взятую Гариным у Шельги.

— Вы можете подтвердить, что снимок сделан именно с этого самого

мальчика?

Тарашкину пришлось согласиться. Иван попытался было улизнуть, но Артур

Леви жестко взял его за плечо.

— Фотографию мне передал Шельга. Мне дано секретное поручение отвезти

мальчика по указанному адресу. В случае сопротивления должен его арестовать.

Вы намерены подчиниться?

— Мандат? — спросил Тарашкин.

Артур Леви показал мандат с бланком советского посольства в Париже, со

всеми подписями и печатями. Тарашкин долго читал его. Вздохнув, сложил

вчетверо.

— Черт его разберет, будто бы все правильно. А может, кому бы другому

вместо него поехать? Мальчишке учиться надо…

Артур Леви зубасто усмехнулся:

— Не бойтесь. Мальчику со мной будет неплохо…

Тарашкин наказал Ивану посылать вести с дороги. Тревога его немного

улеглась, когда он получил из Челябинска открытку:

«Дорогой товарищ Тарашкин, слава труду, — едем мы ничего себе, в

первом классе. Пища хорошая, а также обращение. В Москве Артур Артурович

купил мне шапку, новый пиджак на вате и сапоги. Одно — скука заедает: Артур

Артурович цельный день молчит. Между прочим, в Самаре на вокзале встретил я

одного беспризорного, бывшего товарища. Я ему дал, извините, ваш адрес,

наверно, приедет, ждите».

Александр. Иванович Волшин прибыл в СССР с паспортом на имя Артура Леви

и бумагами от Французского географического общества. Все документы были в

порядке (в свое время это стоило Гарину немало хлопот), — сфабрикованы были

лишь мандат и удостоверение из полпредства. Но эти бумажки Волшин показал

только Тарашкину. Официально же Артур Леви приехал для исследования

вулканической деятельности камчатских гигантских огнедышащих гор — сопок по

местному названию.

В середине сентября он выехал вместе с Иваном во Владивосток. Ящики со

всеми инструментами и вещами, нужными для экспедиции, прибыли туда еще

заранее морем из Сан-Франциско. Артур Леви торопился. В несколько дней

собрал партию, и двадцать восьмого сентября экспедиция отплыла из

Владивостока на советском пароходе в Петропавловск. Переход был тяжелый.

Северный ветер гнал тучи, сеющие снежной крупой в свинцовые волны Охотского

моря. Пароход тяжело скрипел, ныряя в грозной водяной пустыне. В

Петропавловск прибыли только на одиннадцатый день. Выгрузили ящики, лошадей

и на другие сутки уже двинулись через леса и горы, тропами, руслами ручьев,

через болота и лесные чащобы.

Экспедицию вел Иван, — у мальчишки были хорошая память и собачье

чутье. Артур Леви торопился: трогались в путь на утренней заре и шли до

темноты, без привалов. Лошади выбивались из сил, люди роптали: Артур Леви

был неумолим, — он не щадил никого, но хорошо платил.

Погода портилась. Мрачно шумели вершины кедров, иногда слышался тяжелый

треск повалившегося столетнего дерева или грохот каменной лавины. Камнями

убило двух лошадей, две другие вместе с вьюками утонули в трясине зыбучего

болота.

Иван обычно шел вперед, карабкаясь на сопки, влезая на деревья, чтобы

разглядеть одному ему известные приметы. Однажды он закричал, раскачиваясь

на кедровой ветке:

— Вот он! Артур Артурович, вот он!..

На отвесной скале, висевшей над горной речкой, было видно древнее,

высеченное на камне, полуистертое временем изображение воина в

конусообразной шапке, со стрелой и луком в руках…

— Отсюда теперь на восток, прямо по стреле до Шайтан-камня, а там

недалеко лагерь! — кричал Иван.

Здесь стали привалом. Перепаковали вьюки. Зажгли большой костер.

Утомленные люди заснули. В темноте сквозь шум кедров доносились отдельные

глухие взрывы, вздрагивала земля. И когда огонь костра начал угасать, на

востоке под тучами обозначилось зарево, будто какой-то великан раздувал угли

между гор и их мрачный отсвет мигал под тучами…

Чуть свет Артур Леви, не отнимавший руки от кобуры маузера, уже

расталкивал пинками людей. Он не дал развести огонь, вскипятить чай.

«Вперед, вперед!..» Измученные люди побрели через непролазный лес,

загроможденный осколками камней. Деревья здесь были необыкновенной высоты. В

папоротнике лошади скрывались с головой. У всех ноги были в крови. Еще двух

лошадей пришлось бросить. Артур Леви шел сзади, держа руку на маузере.

Казалось, еще несколько шагов, — и хоть убивай на месте — никто не

сдвинется с места…

По ветру донесся звонкий голос Ивана.

— Сюда, сюда, товарищи, вот он, Шайтан-камень…

Это была огромная глыба в форме человеческой головы, окутанная клубами

пара. У ее подножия из земли била, пульсируя, струя горячей воды. С

незапамятных времен люди, оставившие путевые знаки на скалах, купались в

этом источнике, восстанавливающем силы. Это была та самая «живая вода»,

которую в сказках приносил ворон, — вода, богатая радиоактивными солями.

Весь этот день дул северный ветер, ползли тучи низко над лесом.

Печально шумели высокие сосны, гнулись темные вершины кедров, облетали

лиственницы. Сыпало крупой из туч, сеяло ледяным дождем. Тайга была

пустынна. На тысячу верст шумела хвоя над болотами, над каменистыми сопками.

С каждым днем студенее, страшнее дышал север с беспросветного неба.

Казалось, ничего кроме важного шума вершин да посвистывания ветра, не

услышишь в этой пустыне. Птицы улетели, зверь ушел, попрятался. Человек

разве только за смертью забрел бы в эти места.

Но человек появился. Он был в рыжей рваной дохе, низко подпоясанной

веревкой, в разбухших от дождя пимах. Лицо заросло космами не чесанной уже

несколько лет бороды, седые волосы падали на плечи. Он с трудом

передвигался, опираясь на ружье, огибал косогор, скрываясь иногда за

корневищами. Останавливался, согнувшись, и начинал посвистывать:

— Фють, Машка, Машка… Фють…

Из бурьяна поднялась голова лесного козла с обрывком веревки на

вытертой шее. Человек поднял ружье, но козел снова скрылся в бурьяне.

Человек зарычал, опустился на камень. Ружье дрожало у него между колен, он

уронил голову. Долго спустя опять стал звать:

— Машка, Машка…

Мутные глаза его искали среди бурьяна эту единственную надежду —

ручного козла: убить его последним оставшимся зарядом, высушить мясо и

протянуть еще несколько месяцев, быть может, даже до весны.

Семь лет тому назад он искал применения своим гениальным замыслам. Он

был молод, силен и беден. В роковой день он встретил Гарина, развернувшего

перед ним такие грандиозные планы, что он, бросив все, очутился здесь, у

подножия вулкана. Семь лет тому назад здесь был вырублен лес, поставлено

зимовище, лаборатория, радиоустановка от маленькой гидростанции. Земляные

крыши поселка, просевшие и провалившиеся, виднелись среди огромных камней,

некогда выброшенных вулканом, у стены шумящего вершинами мачтового леса.

Люди, с которыми он пришел сюда, — одни умерли, другие убежали.

Постройки пришли в негодность, плотину маленькой гидростанции снесло

весенней водой. Весь труд семи лет, все удивительные выводы — исследования

глубоких слоев земли — Оливинового пояса — должны были погибнуть вместе с

ним из-за такой глупости, как Машка — козел, не желающий подходить на

ружейный выстрел, сколько его, проклятого, ни зови.

Прежде шуткой бы показалось — пройти в тайге километров триста до

человеческого поселения. Теперь ноги и руки изломаны ревматизмом, зубы

вывалились от цинги. Последней надеждой был ручной козел, — старик готовил

его на зиму. Проклятое животное перетерло веревку и удрало из клетки.

Старик взял ружье с последним зарядом и ходил, подманивая Матку.

Близился вечер, темнели гряды туч, злее шумел ветер, раскачивая огромные

сосны. Надвигалась зима — смерть. Сжималось сердце… Неужели никогда

больше ему не увидеть человеческих лиц, не посидеть у огня печи, вдыхая

запах хлеба, запах жизни? Старик молча заплакал.

Долго спустя — еще раз позвал:

— Машка, Машка…

Нет, сегодня не убить… Старик, кряхтя, поднялся, побрел к зимовищу.

Остановился. Поднял голову, — снежная крупа ударила в лицо, ветер трепал

бороду… Ему показалось… Нет, нет, — это ветер, должно быть, заскрипел

сосной о сосну… Старик все же долго стоял, стараясь, чтобы не так громко

стучало сердце…

— Э-э-э-эй, — слабо долетел человеческий голос со стороны

Шайтан-камня.

Старик ахнул. Глаза застлало слезами. В разинутый рот било крупой. В

надвинувшихся сумерках уже ничего нельзя было различить на поляне…

— Э-э-э-эй, Манцев, — снова долетел срываемый ветром мальчишеский

звонкий голос. Из бурьяна поднялась козлиная голова, — Машка подошла к

старику и, наставив ушки, тоже прислушивалась к необычайным голосам,

потревожившим эту пустыню… Справа, слева приближались, звали.

— Э-эй… Где вы! там, Манцев? Живы?

У старика тряслась борода, тряслись губы, он разводил руками и повторял

беззвучно:

— Да, да, я жив… Это я, Манцев.

Прокопченные бревна зимовища никогда еще не видели такого великолепия.

В очаге, сложенном из вулканических камней, пылал огонь, в котелках кипела

вода, Манцев втягивал ноздрями давно забытые запахи чая, хлеба, сала.

Входили и выходили громкогласные люди, внося и распаковывая вьюки.

Какой-то скуластый человек подал ему кружку с дымящимся чаем, кусок хлеба…

Хлеб… Манцев задрожал, торопливо пережевывая его деснами. Какой-то

мальчик, присев на корточки, сочувственно глядел, как Манцев то откусит

хлеб, то прижмет его к косматой бороде, будто боится: не сон ли вся эта

жизнь, ворвавшаяся в его полуразрушенное зимовище.

— Николай Христофорович, вы меня не узнаете, что ли?

— Нет, нет, я отвык от людей, — бормотал Манцев, — я очень давно не

ел хлеба.

— Я же Иван Гусев… Николай Христофорович, ведь я все сделал, как вы

наказывали. Помните, еще грозились мне голову оторвать.

Манцев ничего не помнил, только таращился на озаренные пламенем

незнакомые лица. Иван стал ему рассказывать про то, как тогда шел тайгой к

Петропавловску, прятался от медведей, видел рыжую кошку величиной с теленка,

сильно ее испугался, но кошка и за ней еще три кошки прошли мимо; питался

кедровыми орехами, разыскивая их в беличьих гнездах; в Петропавловске

нанялся на пароход чистить картошку; приплыл во Владивосток и еще семь тысяч

километров трясся под вагонами в угольных ящиках.

— Я свое слово сдержал, Николай Христофорович, привел за вами людей.

Только вы тогда напрасно мне на спине чернильным карандашом писали. Надо

было просто сказать: «Иван, даешь слово?» — «Даю». А вы мне на спине

написали, может, что-нибудь против советской власти. Разве это красиво?

Теперь вы на меня больше не рассчитывайте, я — пионер.

Наклонившись к нему, Манцев спросил, выворачивая губы, хриплым шепотом:

— Кто эти люди?

— Французская ученая экспедиция, говорю вам. Специально меня разыскали

в Ленинграде, чтобы вести ее сюда, за вами…

Манцев больно схватил его за плечо:

— Ты видел Гарина?

— Николай Христофорович, бросьте запугивать, у меня теперь за плечами

советская власть… Ваша записка на моем горбу попала в надежные руки…

Гарин мне ни к чему.

— Зачем они здесь? Что они от меня хотят?.. Я им ничего не скажу. Я им

ничего не покажу.

Лицо Манцева багровело, он возбужденно озирался. Рядом с ним на нары

сел Артур Леви.

— Надо успокоиться, Николай Христофорович. Кушайте, отдыхайте…

Времени у нас будет много, раньше ноября вас отсюда не увезем…

Манцев слез с нар, руки его тряслись…

— Я хочу с вами говорить с глазу на глаз.

Он проковылял к двери, сколоченной из нетесаных, наполовину сгнивших

горбылей. Толкнул ее. Ночной ветер подхватил его седые космы. Артур Леви

шагнул за ним в темноту, где крутился мокрый снег.

— В моей винтовке последний заряд… Я вас убью! Вы пришли меня

ограбить! — закричал Манцев, трясясь от злобы.

— Пойдемте, станем за ветром. — Артур Леви потащил его, прислонил к

бревенчатой стене. — Перестаньте бесноваться. Меня прислал за вами Петр

Петрович Гарин.

Манцев судорожно схватился за руку Леви. Распухшее лицо его, с

вывороченными веками, тряслось, беззубый рот всхлипывал:

— Гарин жив?.. Он не забыл меня? Вместе голодали, вместе строили

великие планы… Но все это чепуха, бредни… Что я здесь открыл?.. Я

прощупал земную кору… Я подтвердил все мои теоретические предположения…

Я не ждал таких блестящих выводов… Оливин здесь, — Манцев затопал мокрыми

пимами, — ртуть и золото можно брать в неограниченном количестве…

Слушайте, короткими волнами я прощупал земное ядро… Там черт знает что

делается… Я перевернул мировую науку… Если бы Гарин смог достать сто

тысяч долларов, — что бы мы натворили!..

— Гарин располагает миллиардами, о Гарине кричат газеты всего мира, —

сказал Леви, — ему удалось построить гиперболоид, он завладел островом в

Тихом океане и готовится к большим делам. Он ждет только ваших исследований

земной коры. За вами пришлют дирижабль. Если не помешает погода, через месяц

мы сможем поставить причальную мачту.

Манцев привалился к стене, долго молчал, уронив голову.

— Гарин, Гарин, — повторил он с душераздирающей укоризной. — Я дал

ему идею гиперболоида. Я навел его на мысль об Оливиновом поясе. Про остров

в Тихом океане сказал ему я. Он обокрал мой мозг, сгноил меня в проклятой

тайге… Что теперь я возьму от жизни? — постель, врача, манную кашу…

Гарин, Гарин… Пожиратель чужих идей…

Манцев поднял лицо к бушующей непогоде:

— Цинга съела мои зубы, лишаи источили мою кожу, я почти слеп, мой

мозг отупел… Поздно, поздно вспомнил обо мне Гарин…

Гарин послал в газеты Старого и Нового Света радио о том, что им,

Пьером Гарри, занят в Тихом океане, под сто тридцатым градусом западной

долготы и двадцать четвертым градусом южной широты, остров площадью в

пятьдесят пять квадратных километров, с прилегающими островками и мелями,

что этот остров он считает своим владением и готов до последней капли крови

защищать свои суверенные права.

Впечатление получилось смехотворное. Островишко в южных широтах Тихого

океана был необитаем и ничем, кроме живописности, не отличался. Даже

произошла путаница, — кому, собственно, он принадлежит: Америке, Голландии

или Испании? Но с американцами долго спорить не приходилось, — поворчали и

отступились.

Остров не стоил того угля, который нужно было затратить, чтобы доплыть

к нему, но принцип прежде всего, и из Сан-Франциско вышел легкий крейсер,

чтобы арестовать этого Пьера Гарри и на острове поставить на вечные времена

железную мачту с прорезиненным звездным флагом Соединенных Штатов.

Крейсер ушел. Про смехотворную историю с Гариным был сочинен фокстрот

«Бедный Гарри», где говорилось о том, как маленький, бедный Пьер Гарри

полюбил креолку, и так ее полюбил, что захотел сделать ее королевой. Он увез

ее на маленький остров, и там они танцевали фокстрот, король с королевой

вдвоем. И королева просила: «Бедный Гарри, я хочу завтракать, я голодна». В

ответ Гарри только вздыхал и продолжал танцевать, — увы, кроме раковин и

цветов, у него ничего не было. Но вот пришел корабль. Красавец капитан

предложил королеве руку и повел к великолепному завтраку. Королева смеялась

и кушала. А бедному Гарри оставалось только танцевать одному… И так

далее… Словом, все это были шуточки.

Дней через десять пришло радио с крейсера:

«Стою в виду острова. Высадиться не пришлось, так как получил

предупреждение, что остров укреплен. Послал ультиматум Пьеру Гарри,

называющему себя владельцем острова. Срок завтра в семь утра. После чего

высаживаю десант».

Это было уже забавно, — бедный Гарри грозит кулачком шестидюймовым

пушкам… Но ни назавтра, ни в ближайшие дни никаких известий с крейсера

больше не поступало.

На последний запрос он не отвечал! Ого! Кое-кто нахмурил брови в

военном министерстве.

Затем в газетах появилось сенсационное интервью с Мак Линнеем. Он

утверждал, что Пьер Гарри не кто иной, как известный русский авантюрист

инженер Гарин, с которым связаны слухи о целом ряде преступлений, в том

числе о загадочном убийстве в Вилль Давре, близ Парижа. История с захватом

острова тем более удивляет Мак Линнея, что на борту яхты, доставившей на

остров Гарина, находился не кто иной, как сам Роллинг, глава и распорядитель

треста «Анилин Роллинг». На его средства были произведены огромные закупки в

Америке и Европе и зафрахтованы корабли для перевозки материалов на остров.

Пока все происходило в законном порядке, Мак Линней молчал, но сейчас он

утверждает, что отличительная черта химического короля Роллинга — это

исключительное уважение к законам. Поэтому несомненно, что наглый захват

острова сделан вне воли Роллинга и доказывает только, что Роллинг содержится

в плену на острове и что миллиардером пользуются в целях неслыханного

шантажа.

Тут уже шуточки кончились. Попиралось святое святых. Агенты полиции

собрали сведения о закупках Гарина за август месяц. Получились ошеломляющие

цифры. В то же время военное министерство напрасно разыскивало крейсер, —

он исчез. И, ко всему, в газетах было опубликовано описание взрыва

анилиновых заводов, рассказанное свидетелем катастрофы, русским ученым

Хлыновым.

Начинался скандал. Действительно, под носом у правительства какой-то

авантюрист произвел колоссальные военные закупки, захватил остров, лишил

свободы величайшего из граждан Америки, и, ко всему, это был безнравственный

негодяй, массовый убийца, гнусный изверг.

Телеграф принес еще одно ошеломляющее известие: таинственный дирижабль,

новейшего типа, пролетел над Гавайскими островами, опустился в порте Гило,

взял бензин и воду, проплыл над Курильскими островами, снизился над

Сахалином, в порте Александровском взял бензин и воду, после чего исчез в

северозападном направлении. На металлическом борту корабля были замечены

буквы П и Г.

Тогда всем стало ясно: Гарин — московский агент. Вот тебе и «бедный

Гарри». Палата вотировала самые решительные меры. Флот из восьми линейных

крейсеров вышел к «острову Негодяев», как его теперь называли в американских

газетах.

В тот же день радиостанции всего мира приняли коротковолновую

радиограмму, чудовищную по наглости и дурному стилю:

«Алло! Алло! Говорит станция Золотого острова, именуемого по

неосведомленности островом Негодяев. Алло! Пьер Гарри искренне советует

правительствам всех стран не совать носа в его внутренние дела. Пьер Гарри

будет обороняться, и всякий военный корабль или флот, вошедший в воды

Золотого острова, будет подвергнут участи американского легкого крейсера,

пущенного ко дну менее чем в пятнадцать секунд. Пьер Гарри искренне советует

всему населению земного шара бросить политику и беззаботно танцевать

фокстрот его имени».

Плотина в овраге около зимовища была восстановлена. Электростанция

заработала. Артур Леви ежедневно принимал нетерпеливые запросы с Золотого

острова: готова ли причальная мачта?

Электромагнитные волны, равнодушные к тому, что вызвало их из

космического покоя, неслись в эфир, чтобы устремиться в радиоприемники и

там, прохрипев в микрофоны бешеным голосом Гарина: «Если через неделю причал

не будет готов, я пошлю дирижабль и прикажу расстрелять вас, слышите,

Волшин, — прохрипев это, электромагнитные волны по проводам заземления

возвращались в первоначальный покой.

В зимовище у подножия вулкана шла торопливая работа: очищали от

порослей большую площадь, валили мачтовые сосны, ставили сужающуюся кверху

двадцатипятиметровую башню на трех ногах, глубоко зарытых в землю.

Работали все, выбиваясь из сил, но больше всех суетился и волновался

Манцев. Он отъелся за это время, немного окреп, но разум его, видимо, был

тронут безумием. Бывали дни, когда он будто забывал обо всем, равнодушный,

обхватив руками косматую голову, сидел на нарах. Или, отвязав козла Машку,

говорил Ивану:

— Хочешь, я покажу тебе то, чего еще ни один человек никогда не видел.

Держа козла Машку за веревку (козел помогал ему взбираться на скалы),

Манцев и за ним Иван начинали восхождение к кратеру вулкана.

Мачтовый лес кончился, выше — между каменными глыбами — рос корявый

кустарник, еще выше — только черные камни, покрытые лишаями и кое-где

снегом.

Края кратера поднимались отвесными зубцами, будто полуразрушенные стены

гигантского цирка… Но Манцев знал здесь каждую щель и, кряхтя, часто

присаживаясь, пробирался зигзагами с уступа на уступ. Все же только раз — в

тихий солнечный день — им удалось взобраться на самый край кратера.

Причудливые зубцы его окружали рыже-медное озеро застывшей лавы. Низкое

солнце бросало от зубцов резкие тени на металлические лепешки лавы. Ближе к

западной стороне на поверхности лавы возвышался конус, вершина его курилась

беловатым дымом.

— Там, — сказал Манцев, указывая скрюченными пальцами на курящийся

конус, — там — свищ или, если хочешь, бездна в недра земли, куда не

заглядывал человек… Я бросал туда пироксилиновые шашки, — когда на дне

вспыхивал разрыв, включал секундомер и высчитывал глубину по скорости

прохождения звука. Я исследовал выходящие газы, набирал их в стеклянную

реторту, пропускал через нее свет электрической лампы и прошедшие через газ

лучи разлагал на призме спектроскопа… В спектре вулканического газа я

обнаружил линии сурьмы, ртути, золота и еще многих тяжелых металлов… Тебе

понятно, Иван?

— Понятно, валяйте дальше…

— Думаю, что ты все-таки понимаешь больше, чем козел Машка… Однажды,

во время особенно бурной деятельности вулкана, когда он плевал и харкал из

чудовищно глубоких недр, мне удалось с опасностью для жизни набрать немного

газу в реторту… Когда я спустился вниз, к становищу, вулкан начал швырять

под облака пепел и камни величиной с бочку. Земля тряслась, будто спина

проснувшегося чудовища. Не обращая внимания на эти мелочи, я кинулся в

лабораторию и поставил газ под спектроскоп… Иван и ты, Машка, слушайте…

Глаза у Манцева блестели, беззубый рот кривился:

— Я обнаружил следы тяжелого металла, которого нет в таблице

Менделеева. Через несколько часов в колбе началось его распадение, — колба

начала светиться желтым светом, потом голубым и, наконец, пронзительно

красным… Из предосторожности я отошел, — раздался взрыв, колба и половина

моей лаборатории разлетелись к черту… Я назвал этот таинственный металл

буквой М, так как мое имя начинается на М и имя этого козла тоже начинается

на М. Честь открытия принадлежит нам обоим — козлу и мне… Ты понимаешь

что-нибудь?

— Валяйте дальше, Николай Христофорович…

— Металл М находится в самых глубоких слоях Оливинового пояса. Он

распадается и освобождает чудовищные запасы тепла… Я утверждаю дальше:

ядро земли состоит из металла М. Но, так как средняя плотность ядра земли

всего восемь единиц, приблизительно — плотность железа, а металл М вдвое

тяжелее его, то, стало быть, в самом центре земли — пустота.

Манцев поднял палец и, поглядев на Ивана и на козла, дико рассмеялся.

— Идем заглянем…

Они, втроем, спустились со скалистого гребня на металлическое озеро и,

скользя по металлическим лепешкам, пошли к дымящемуся конусу. Сквозь трещины

вырывался горячий воздух. Кое-где чернели под ногами дыры без дна.

— Машку надо оставить внизу, — сказал Манцев, щелкнув козла в нос, и

полез вместе с Иваном на конус, цепляясь за осыпающийся горячий щебень.

— Ложись на живот и гляди.

Они легли на краю конуса, с той стороны, откуда относило клубы дыма, и

опустили головы. Внутри конуса было углубление и посреди него — овальная

дыра метров семи диаметром. Оттуда доносились тяжелые вздохи, отдаленный

грохот, будто где-то, черт знает на какой глубине, перекатывались камни.

Присмотревшись, Иван различил красноватый свет, он шел из непостижимой

глубины. Свет, то помрачаясь, то вспыхивая вновь, разгорался все ярче, —

становился малиновым, пронзительным… Тяжелее вздыхала земля, грознее

принимались грохотать каменья.

— Начинается прилив, надо уходить, — проговорил Манцев. — Этот свет

идет из глубины семи тысяч метров. Там распадается металл М, там кипят и

испаряются золото и ртуть…

Он схватил Ивана за кушак, потащил вниз. Конус дрожал, осыпался,

плотные клубы дыма вырывались теперь, как пар из лопнувшего котла,

ослепительно алый свет бил из бездны, окрашивая низкие облака.

Манцев схватил веревку от Машкиного ошейника.

— Бегом, бегом, ребята!.. Сейчас полетят камни.

Раздался тяжелый грохот, отдавшийся по всему скалистому амфитеатру, —

вулкан выстрелил каменной глыбой… Манцев и Иван бежали, прикрыв головы

руками, впереди скакал козел, волоча веревку…

Причальная мачта была готова. С Золотого острова сообщили, что

дирижабль вылетел, несмотря на угрожающие показания барометра.

Все эти последние дни Артур вызывал Манцева на откровенный разговор об

его замечательных открытиях. Усевшись на нары, подальше от рабочих, он

вытащил фляжку со спиртом и подливал Манцеву в чай.

Рабочие лежали на полу на подстилках из хвои. Иногда кто-нибудь из них

вставал и подбрасывал в очаг кедровое корневище. Огонь озарял прокопченные

стены, усталые, обросшие бородами лица. Ветер бушевал над крышей.

Артур Леви старался говорить тихо, ласково, успокаивающе. Но Манцев,

казалось, совсем сошел с ума…

— Слушайте, Артур Артурович, или как вас там… Бросьте хитрить. Мои

бумаги, мои формулы, мои проекты глубокого буренья, мои дневники запаяны в

жестяную коробку и спрятаны надежно… Я улечу, они останутся здесь, — их

не получит никто, даже Гарин. Не отдам даже под пыткой…

— Успокойтесь, Николай Христофорович, вы же имеете дело с порядочными

людьми.

— Я не настолько глуп. Гарину нужны мои формулы… А мне нужна моя

жизнь… Я хочу каждый день мыться в душистой ванне, курить дорогой табак,

пить хорошее вино… Я вставлю зубы и буду жевать трюфели… Я тоже хочу

славы! Я ее заслужил!.. Черт вас всех возьми вместе с Гариным…

— Николай Христофорович, на Золотом острове вы будете обставлены

по-царски…

— Бросьте. Я знаю Гарина… Он меня ненавидит, потому что весь Гарин

выдуман мной… Без меня из него получился бы просто мелкий жулик… Вы

повезете на дирижабле мой живой мозг, а не тетрадки с моими формулами.

Иван Гусев, наставив ухо, слушал обрывки этих разговоров. В ночь, когда

была готова причальная мачта, он подполз по нарам к Манцеву, лежавшему с

открытыми глазами, и зашептал в самое его ухо.

— Николай Христофорович, плюнь на них. Поедем лучше в Ленинград… Мы

с Тарашкиным за вами, как за малым ребенком, будем ходить… Зубы вставим…

Найдем хорошую жилплощадь, — чего вам связываться с буржуями…

— Нет, Ванька, я погибший человек, у меня слишком необузданные

желания, — отвечал Манцев, глядя на потолок, откуда между бревен

свешивались клочья закопченного мха. — Семь лет под этой проклятой крышей

бушевала моя фантазия… Я не хочу ждать больше ни одного дня…

Иван Гусев давно понял, какова была эта «французская экспедиция», — он

внимательно слушал, наблюдал и делал свои выводы.

За Манцевым он теперь ходил, как привязанный, и эту последнюю ночь не

спал: когда начинали слипаться глаза, он совал в нос птичье перо или щипал

себя где больнее.

На рассвете Артур Леви, сердито надев полушубок, обмотав горло шарфом,

пошел на радиостанцию — она помещалась рядом в землянке. Иван не спускал

глаз с Манцева. Едва Артур Леви вышел, Манцев оглянулся, — все ли спят, —

осторожно слез с нар, пробрался в темный угол зимовища, поднял голову. Но,

должно быть, глаза его плохо видели, — он вернулся, подбросил в очаг

смолья. Когда огонь разгорелся, опять пошел в угол.

Иван догадался, на что он смотрит, — в углу, там, где скрещивались

балки сруба, в потолке чернела щель между балками наката, — мох был содран.

Это и беспокоило Манцева… Поднявшись на цыпочки, он сорвал с низкого

потолка космы черного мха и, кряхтя, заткнул ими щель.

Иван бросил перышко, которым щекотал нос, повернулся на бок, прикрылся

с головой одеялом и сейчас же заснул.

Снежная буря не утихала. Вторые сутки огромный дирижабль висел над

поляной, пришвартованный носом к причальной мачте. Мачта гнулась и трещала.

Сигарообразное тело раскачивалось, и снизу казалось, что в воздухе повисло

днище железной баржи. Экипаж едва успевал очищать от снега его борта.

Капитан, перегнувшись с гондолы, кричал стоявшему внизу Артуру Леви:

— Алло! Артур Артурович, какого черта! Нужно сниматься… Люди

выбились из сил.

Леви ответил сквозь зубы:

— Я еще раз говорил с островом. Мальчишку приказано привезти во что бы

то ни стало.

— Мачта не выдержит…

Леви только пожал плечами. Дело было, конечно, не в мальчишке. Иван

пропал этой ночью. О нем никто и не спохватился. Пришвартовывали дирижабль,

появившийся на рассвете и долго кружившийся над поляной в снежных облаках.

Выгружали продовольствие. (Рабочие экспедиции Артура Леви заявили, что, если

не получат вдоволь продовольствия и наградных, распорют дирижаблю брюхо

пироксилиновой шашкой.) Узнав, что мальчишка пропал, Артур Леви махнул

рукой:

— Неважно.

Но дело обернулось гораздо серьезнее. Манцев первый влез в гондолу

воздушного корабля. Через минуту, чем-то обеспокоенный, спустился на землю

по алюминиевой лесенке и заковылял к зимовищу. Сейчас же оттуда донесся его

отчаянный вопль. Манцев, как бешеный, выскочил из облаков снега, размахивая

руками:

— Где моя жестяная коробка? Кто взял мои бумаги?.. Ты, ты украл,

подлец!

Он схватил Леви за воротник, затряс с такой силой, — у того слетела

шапка…

Было ясно: бесценные формулы, то, за чем прилетел сюда дирижабль,

унесены проклятым мальчишкой. Манцев обезумел:

— Мои бумаги! Мои формулы! Человеческий мозг не в силах снова создать

это!.. Что я передам Гарину? Я все забыл!..

Леви немедленно снарядил погоню за мальчишкой. Люди заворчали. Все же

несколько человек согласились, Манцев повел их в сторону Шайтан-камня. Леви

остался у гондолы, грызя ногти. Прошло много времени. Двое из ушедших в

погоню вернулись.

— Там такое крутит — шагу не ступить…

— Куда вы дели Манцева? — закричал Леви.

— Кто его знает… Отбился.

— Найдите Манцева. Найдите мальчишку… За того и другого по десяти

тысяч золотом.

Тучи мрачнели. Надвигалась ночь. Ветер усиливался. Капитан опять начал

грозиться — перерезать причал и улететь к черту.

Наконец со стороны Шайтан-камня показался высокий человек в забитой

снегом дохе. Он нес на руках Ивана Гусева. Леви кинулся к нему, сорвав

перчатку, залез мальчишке под шубенку. Иван будто спал, застывшие руки его

плотно прижимали к груди небольшую жестяную коробку с драгоценными формулами

Манцева.

Целительная сила природы
Добавить комментарий